Эти посещения КВЧ незаметными, не наглядными путями вносят в душу толику освежения. Хотя и сюда приходят такие же голодные люди, как сидят на бригадных вагонках, но здесь говорят не о пайках, не о кашах и не о нормах. Здесь говорят не о том, из чего сплетается лагерная жизнь, и в этом-то есть протест души и отдых ума. Здесь говорят о каком-то сказочном прошлом, которого быть не могло у этих серых оголодавших затрепанных людей. Здесь говорят и о какой-то неописуемо блаженной, подвижно-свободной жизни на воле тех счастливчиков, которым удалось как-то не попасть в тюрьму. И - об искусстве рассуждают здесь, да иногда как ворожебно!
Как будто среди разгула нечистой силы кто-то обвел по земле слабо-светящийся мреющий круг - и он вот-вот погаснет, но пока не погас - тебе чудится, что внутри круга ты не подвластен нечисти на эти полчаса.
Да еще ведь здесь кто-то на гитаре перебирает. Кто-то напевает вполголоса - совсем не то, что разрешается со сцены. И задрожит в тебе: жизнь - есть! она - есть! И, счастливо оглядываясь, ты тоже хочешь кому-то что-то выразить.
Однако, говори да остерегись. Слушай, да ущипни себя. Вот Лева Г-н. Он и изобретатель (недоучившийся студент автодорожного, собирался сильно повысить к.п.д. двигателя, да бумаги отобрали при обыске). Он и артист, вместе с ним мы "Предложение" ставим чеховское. Он и философ, красивенько так умеет: "Я не желаю заботиться о будущих поколениях, пусть они сами ковыряются в земле. За жизнь я вот так держусь!" - показывает он, впиваясь ногтями в дерево стола. "Верить в высокие идеи? - это говорить по телефону с оторванным проводом. История - бессвязная цепь фактов. Отдайте мне мой хвост! Амеба - совершеннее человека: у нее более простые функции." Его заслушаешься: подробно объяснит, почему ненавидит Льва Толстого, почему упивается Эренбургом и Александром Грином. Он и покладистый парень, не чуждается в лагере тяжелой работы: долбит шлямбуром стены, правда в такой бригаде, где 140% обеспечены. Отец у него посажен и умер в 37-м, но сам он бытовик, сел за подделку хлебных карточек, однако стыдится мошеннической статьи и жмется к Пятьдесят Восьмой. Жмется-жмется, но вот начинаются лагерные суды, и такой симпатичный, такой интересный, "так державшийся за жизнь" Лева Г-н выступает свидетелем обвинения. Экономность этого способа общения заставляет задуматься, нет ли тут зачатков Языка Будущего?>Хорошо, коли ты ему не слишком много говорил.
Если в лагере есть чудаки (а они всегда есть!), то уж никак их путь не минует КВЧ, заглянут они сюда обязательно.
Вот Аристид Иванович Доватур - чем не чудак? Петербуржец, румыно-французского происхождения, классический филолог, отроду и довеку холост и одинок. Оторвали его от Геродота и Цезаря, как кота от мясного, и посадили в лагерь. В душе его все еще - недоистолкованные тексты, и в лагере он - как во сне. Он пропал бы здесь в первую же неделю, но ему покровительствуют врачи, устроили на завидную должность медстатистика, а еще раза два в месяц не без пользы для лагерных свеженабранных фельдшеров поручают Доватуру читать им лекции! Это в лагере-то - по латыни! Аристид Иванович становится к маленькой досочке - и сияет как в лучшие университетские годы! Он выписывает странные столбики спряжений, никогда не маячившие перед глазами туземцев, и от звуков крошащегося мела сердце его сладострастно стучит. Он так тихо, так хорошо устроен! - но гремит беда и над его головой: начальник лагеря усмотрел в нем редкость - честного человека! И назначает... завпеком (заведующим пекарней)! Самая заманчивая из лагерных должностей! Завхлебом - завжизнью! Телами и душами лагерников изостлан путь к этой должности, но немногие дошли! А тут должность сваливается с небес - Доватур же раздавлен ею! Неделю он ходит как приговоренный к смерти, еще не приняв пекарни. Он умоляет начальника пощадить его и оставить жить, иметь нестесненный дух и латинские спряжения! И приходит помилование: на завпека назначен очередной жулик.
А вот этот чудак - всегда в КВЧ после работы, где ж ему быть еще! У него большая голова, крупные черты, удобные для грима, хорошо видные издалека. Особенно выразительны мохнатые брови. А вид всегда трагический. Из угла комнаты он подавленно смотрит за нашими скудными репетициями. Это - Камилл Леопольдович Гонтуар. В первые революционные годы он приехал из Бельгии в Петроград создавать Новый Театр, театр будущего. Кто ж тогда мог предвидеть и как пойдет это будущее и как будут сажать режиссеров? Обе мировых войны Гонтуар провоевал против немцев: первую - на Западе, вторую - на Востоке. И теперь влепили ему десятку за измену родине... Какой?.. Когда?..
Но уж конечно, самые заметные люди при КВЧ - художники. Они тут хозяева. Если есть отдельная комната - это для них. Если кого освободят от общих напостоянку - то только их. Изо всех служителей муз одни они создают настоящие ценности - те, что можно руками пощупать, в квартире повесить, за деньги продать. Картину пишут они, конечно, не из головы - да это с них и не спрашивают, разве может выйти хорошая картина из головы Пятьдесят Восьмой? А просто пишут большие копии с открыток - кто по клеточкам, а кто и без клеточек справляется. И лучшего эстетического товара в таежной и тундренной глуши не найдешь, только пиши, а уж куда повесить - знаем. Даже если не понравится сразу. Придет помкомвзвод ВОХРы Выпирайло, посмотрит на копию Деуля "Нерон-победитель":
- Эт чего? Жених едет? А что он смурной какой?..
и возьмет все равно. Малюют художники и ковры с красавицами, плавающими в гондолах с лебедями, закатами и замками - все это очень хорошо потребляется товарищами офицерами. Не будь дураки, художники тайком пишут такие коврики и для себя, и надзиратели исполу продают их на внешнем рынке. Спрос большой. Вообще, художникам жить в лагере можно.
Скульпторам - хуже. Скульптура для кадров МВД - не такая красивая, не привычная, чтобы поставить, да и место занимает мебели, а толкнешь - разобьется. Редко работают в лагере скульпторы и уж обычно по совместительству с живописью, как Недов. И то зайдет майор Бакаев, увидит статуэтку матери:
- Ты что это плачущую мать сделал? В нашей стране матери не плачут! - и тянется разбить фигуру.
Володя Клемпнер, молодой композитор, сын состоятельного адвоката, а по лагерным понятиям еще и небитый фрей, взял в Бескудниковский подмосковный лагерь из дому собственный рояль (неслыханное событие на Архипелаге)! Взял как бы для укрепления культмассовой работы, а на самом деле - чтобы самому сочинять. Зато был у него всегда ключ к лагерной сцене, и после отбоя он там играл при свече (электричество выключали). Однажды он так играл, записывал свою новую сонату, и вздрогнул от голоса сзади:
- Кан-да-лами ваша музыка пахнет!
Клемпнер вскочил. От стены, где стоял, подкравшись, теперь двигался на свечу майор, начальник лагеря, старый чекист - и за ним росла его гигантская черная тень. Теперь-то понял майор, зачем этот обманщик выписал рояль. Он подошел, взял нотную запись и молча, мрачно стал жечь на свече.
- Что вы делаете? - не мог не вскрикнуть молодой композитор.
- Туда вашу музыку! - еще более определенно назначил через стиснутые зубы майор.
Пепел отпал от листа и мягко опустился на клавиши. Старый чекист не ошибся: эта соната действительно писалась о лагерях. <Вскоре нашли повод мотать Володе новое лагерное дело и послали его на следствие в Бутырки. В свой лагерь он больше не вернулся, и рояля ему назад, разумеется, не выдали. Да и выжил ли он сам? - не знаю, что-то нет его.>
Если объявится в лагере поэт - разрешается ему под карикатурами на заключенных делать подписей и сочинять частушки - тоже про нарушителей дисциплины.
Другой темы ни у поэта, ни у композитора быть не может. И для начальства своего они не могут сработать ничего ощутимого, полезного, в руки взять.
А прозаиков и вовсе в лагере не бывает, потому что не должно их быть никогда.
***
Когда русская проза ушла в лагеря,
пишет Слуцкий. Ушла! - да назад не пришла. Ушла! - да не выплыла...
Обо всем объеме происшедшего, о числе погибших и об уровне, которого они могли достичь - нам никогда уже не вынести суждения. Никто не расскажет нам о тетрадках, поспешно сожженных перед этапом, о готовых отрывках и о больших замыслах, носимых в головах и вместе с головами сброшенных в мерзлый общий могильник. Еще стихи читаются губами к уху, еще запоминаются и передаются они или память о них, - но прозу не рассказывают прежде времени, ей выжить трудней, она слишком крупна, негибка, слишком связана с бумагой, чтобы пройти ей превратности Архипелага. Кто может в лагере решиться писать? Вот А. Белинков написал - и досталось куму, а ему - 25 лет рикошетом. Вот М. И. Калинина, никакая не писательница, все же в записную книжку записывала примечательное из лагерной жизни: "авось, кому-нибудь пригодится". Но - попало к оперу. А ее - в карцер (и дешево еще отделалась). Вот Владимир Сергеевич Г-в, будучи бесконвойным, там, за зоной, писал где-то 4 месяца лагерную летопись, - но в опасную минуту зарыл в землю, а сам оттуда был угнан навсегда - так и осталась в земле. И в зоне нельзя, и за зоной нельзя, где можно? В голове только! но так пишутся стихи, не проза.
Сколько погибло нас, питомцев Клио и Каллиопы, нельзя никакой экстраполяцией рассчитать по нескольким уцелевшим нам - потому что не было вероятности выжить и нам. (Перебирая например свою лагерную жизнь, я уверенно вижу что должен был на Архипелаге умереть - либо уж так приспособиться выжить, что заглохла бы и нужда писать. Меня спасло побочное обстоятельство - математика. Как это использовать в расчетах?)