Смекни!
smekni.com

Гарденины, их дворня, приверженцы и враги (стр. 68 из 118)

Из всех присутствующих один только повар Лукич был в Петербурге, да и то тридцать пять лет тому назад.

- Ну, что вы его спрашиваете? - шутил Капитон Аверьяныч. - Потрошил покойников, выслеживал, какие есть суставы в скелете, - вот и вся его питерская жизнь.

Захотели толку от студента императорской академии! Ты, Ефрем Капитоныч, видал ли Исакий-то?

- Что уж выдумаете, Аверьяныч! - застенчиво улыбаясь, возражала мать. - Ужель уж они божий храм пропустят?

Но все понимали, что за такими шутками Капитона Аверьяныча скрывается твердая и горделивая уверенность, что Ефрем все видел и все знает.

Наконец часов в одиннадцать ночи Ефрема оставили одного. Как только затворилась дверь за матерью (она ушла последняя), он с облегчением вздохнул и потянулся. Та необыкновенная усталость, которая происходила от непрестанного напряжения, от мучительного старания быть внимательным, искать недающиеся слова, показывать интерес к чуждым и решительно неинтересным вещам, - усталость от усилия казаться своим человеком среди этих людей исчезла в Ефреме, и он, отгоняя неприятные мысли, назойливо приходившие в голову, осмотрел свое помещение, открыл чемодан, начал выкладывать оттуда книги... Впрочем, вынул только часть книг; остальные же - тоненькие брошюрки на манер лубочных - оставил в чемодане; потом замкнул его, попробовал, не отпирается ли замок, и с заботливым видом спрятал ключ. После этого нечего стало делать; одну минуту Ефрем подумал было написать письмо, сел за стол, положил Перед собою листочек почтовой бумаги, но, вместо того, чтобы взять в руки перо, потрогал пальцем граненые розетки на барских подсвечниках, презрительно усмехнулся и задумался. Мысли его невольно прицепились к тому человеку, к которому он хотел писать, и вообще к той, покинутой им теперь жизни. Воспоминания, точно обрывки разодранной картины, лениво двигались перед ним. Споры, сходки, кружки, партии, фракции...

Разгоряченные лица, заунывный напев "Дубинушки", смелые слова, бесповоротно-дерзкие решения, широкие планы... "Граждане сего скопища! Торжественно провозглашаю: все ваши планы и дебаты суть ерунда без господина народа!" - покрывая шум, кричит огромный человек в красной рубахе с золотыми кудрями на голове. Кто это?

Он сильно упирает на "о", размахивает руками, добродушно подмигивает, когда ему кажется, что сказал остроумно.

По лицу Ефрема пробегает ласковая, такая же застенчивая, как у матери, улыбка, и пленительно изменяет суровое и твердое выражение его губ. Он решительно схватывает перо, пишет острым, странным, каким-то готическим почерком: "Ау, Глебушка! Где ты? Ужель не протурили тебя с того вожделенного седалища, откуда ты мечешь громы на кулаков, кабатчиков и всякого сорта кровопийц? Ужели не поссорился еще с волостным старшиной и ладишь с посредником и, безбоязненно посрамляя свое человеческое достоинство, вытягиваешь pyW по швам перед исправником и предводителем?.. Не особенно надеюсь на это, а потому и пишу окольным адресом, "между нами говоря", как выразился бы враг наш по политике и друг по темпераменту, - Михей Воеводин. Кстати, не встретил ли ты его где-нибудь по лицу земли русской? Не вверг ли в подведомственную тебе кутузку сего подвижника "государственности", вечного зоила наших культурных, "безгосударственных" планов? Что касательно меня, - на перине, друг, сплю! Отец и кстати и некстати величает "студентом императорской академии". Бедняжка мать говорит мне "вы".

Попечений - масса; всяких бушменских и трогательноглупых разговоров несть числа! А ежели серьезно-то говорить - ах, друг, как горько и какая тоска! Мы, дети "разночинцев", принуждены, кажется, испить чашу еще прискорбнее, нежели "сыны так называемого народного бича"... Те все-таки переходили к "сливкам-то" знания не прямо от "трех китов", а ведь наш-то брат именно, именно от ""трех китов" переходил. У тех - "совесть" разных калибров с "отцами", а у нас - все, вплоть до физиологических и анатомических различий... Полюбуйся-ка на моего отца: что за богатырь! А твой покорнейший слуга... сам знаешь, к какому приведен остатку греческими кухмистерскими, наукой, уроками, кондициями, всякими вольными и невольными истязаниями плоти и духа... Да, так я на родине. Приветливо шумят дубы и липы... правда, не мои, а господ Гардениных. Что еще написать? Со дня на день ждут "господ". В сущности, пренеприятнейший сюрприз этот приезд, боюсь - не стерплю и удеру. И без того все чаще и чаще мелькает мысль: зачем я здесь? Стариков ужасно жалко... особливо мать: такая она беспомощная, забитая, так страдальчески и самоотверженно любит... Друг, друг! А все-таки прав Туски у Шпильгагена: пусть мертвые хоронят своих мертвецов. Некогда нам любить, некогда нам жалеть, некогда щадить семейственные крепи... Вперед!..

А впрочем, это уж, кажется, пошла лирическая материя...

Знаешь ли, какой вопрос самой огромной важности в здешних местах? Аграрный? Экономический? Школьный? Отнюдь. Самый важный вопрос: выиграет или не выиграет приз сын Витязя и Визапурши? Впрочем, все уверены, что выиграет. Это - в усадьбе. Какие фигурируют вопросы в деревне, не успел еще узнать; да боюсь, и трудно мне будет в положении "сынка" конюшего и отдыхающего на вакациях "студента". Ты не поверишь, тут все поведение под стеклом; я же намерен всячески остерегаться и никого не беспокоить. "Литературу" из Питера взял, вон лежит под кроватью, но в дело вряд ли пущу. Отдам "долг природе", поживу, сколько хватит сил, с моими первобытными стариками и тогда уж - "Смело, братья! Туча грянет, закипит громада волн"...

Вдруг к стеклу неосторожно приплюснулся чей-то нос.

Стекло затрещало. Ефрем быстро распахнул раму...

мелькнули испуганно-любопытные лица, тени трех или четырех человек пересекли светлый четырехугольник, послышались торопливо удаляющиеся шаги, шептанье, сдержанный смех... "Однако любознательный здесь народец!" - пробормотал Ефрем и, спрятавши недописанное письмо, потушил свечи.

Спустя несколько дней в Гарденине наступила живейшая суматоха. С раннего утра мыли экипажи, с особенною тщательностью чистили выездных лошадей, поденные бабы разравнивали дорогу на плотине, посыпали песком дорожки и площадку перед домом; балкон убрали цветами, на парадном крыльце разостлали ковер; повар Лукич выкупался, облекся в белую куртку, фартук и колпак, растопил плиту, затребовал провизию; лакей Степан выветрил слежавшийся и отдававший камфорою фрак, вычистил сапоги, надел белый галстук; конюший, управитель, экономка в свою очередь прифрантились; зато Николай и Ефрем казались особенно угрюмыми и прилагали возможное старание не попадаться на глаза старикам. Пришла телеграмма о приезде господ. Вечером, когда по расчету вот-вот должны были показаться барские экипажи, у парадного подъезда собралась большая толпа. Впереди стояли конюший и управитель - оба в сюртуках солидного покроя, с торжественными лицами; за ними - заслуженные, старинные дворовые; дальше - кто помоложе и женщины. Фелицата Никаноровна бегала с подъезда в дом, из дома опять на подъезд, беспрестанно всматривалась своими подслеповатыми глазками, не виднеется ли карета. Наконец от плотины вихрем промчалась толпа ребятишек с криками: "Едут, едут!" Все обнажили головы. Четверня рыжих подкатила к подъезду. Мартин Лукьяныч ринулся к карете, отворил дверцы. Капитон Аверьяныч неловко сгорбился, помогая соскочившему с козел Михаиле откинуть подножку. Показалось томное лицо Татьяны Ивановны. Дворня с приветствиями, с низкими поклонами, с радостными лицами окружила ее.

"Очень рада... очень... рада. Как ты постарела, Фелицата!" - устало улыбаясь, говорила Татьяна Ивановна, в то время как управитель и конюший целовали ее руку, а экономка, всхлипывая, но с сияющим лицом, прикладывалась к плечику. Вслед за матерью, отстраняя управителя и конюшего, выпрыгнула Элиз. "Здравствуйте, Мартин Лукьяныч!.. Здравствуйте, Капитон!.." - выговорила она, пряча руки, застенчиво улыбаясь и краснея. "Царевна ты моя ненаглядная!" - ринулась к ней Фелицата Никаноровна; Элиз обняла ее и, глубоко растроганная, крепко, в обе щеки поцеловала. Старуха так и залилась слезами. Из подъехавшей затем коляски вышел Раф с гувернером, и его окружила дворня; расточали льстивые слова, ловили я целовали руки... "О, русски мужик - чувствительни, деликатни мужик! - внушительно говорил Рафу немец Адольф Адольфыч, - русска дворанин имеет обязанность благодеять на свой подданный!" Тем временем Татьяна Ивановна благосклонным мановением головы раскланялась с дворней и в сопровождении управителя, конюшего, экономки, лакея Степана и еще трех-четырех почетнейших лиц вошла в дом; в передней она остановилась, снимая перчатки, милостиво посмотрела на предстоявших, поискала, что сказать... Вдруг грустная улыбка показалась на ее губах:

- Бедный Агей... умер? Неужели нельзя было помочь? Надеюсь, ты, Лукьяныч, выписал медикаменты? - Личико Фелицаты Никаноровны исказилось, она хотела что-то сказать и не могла и, чтобы скрыть свое волнение, бросилась к Рафу, с которого по крайней мере полдюжины рук стаскивали шинельку: "Ангелочек ты мой!.. Красавец ты мой!.. Уж и вы, батюшка, в казенном заведении!.."

На Рафе была пажеская курточка.

- Все меры прилагали, ваше превосходительство, - с прискорбием отвечал Мартин Лукьяныч, - воля божья-с!

- Да, да... - Татьяна Ивановна легонько вздохнула. - Ну что, Капитон, к тебе сын приехал? Очень рада. Вот отдохну, можешь привести, посмотрю.

- Слушаю-с, ваше превосходительство. Он по глупости неудовольствие вам причинил... Простите-с. Молод-с.

- Ничего, ничего, я не сержусь. Очень вероятно, что Климон неудачно исполнил мое поручение. Не беспокойся, Капитон. В Хреновое отправил эту лошадь?