Смекни!
smekni.com

Красное колесо Солженицын А И Октябрь шестнадцатого (стр. 162 из 233)

— А что — вообще? — прошептала Алина, не открывая глаз. — Она играет на рояле?

— Нет, — смирно, тихо отвечал Георгий. — Но очень интересно толкует музыку, разбирается тонко. Вообще умная, широко образованная. — И незачем было больше, но его несло говорить об Ольде: — Сложная. Духовно-напряжённая. Не склоняется перед господствующими мнениями. У неё такие глубокие, самостоятельные взгляды на историю, на общество...

Этими открытыми похвалами он и себя защищал, оправдывал. Алина любит умных людей, а Ольда так блистательна! — не восхититься ею не может даже и женщина. Как легко, как ласково можно было бы жить на земле, если б люди немного больше понимали, принимали, уступали взаимно.

— Кто ж она? — так же тихо, ласково спросила Алина, уже открыв глаза, но не ища его взгляда.

Вот не думал Георгий. Не ожидал, что при начале же разговора будет прямо спрошено — кто? Не ожидал, но и от Алины ж он не ожидал такого смирения, такого честного желания понять. А уж если начал — рано или поздно всё равно назвать, почему не сейчас? Даже музыка была в том: назвать это имя вслух.

Но почему-то не выговаривалось. Что-то остановило.

Алина с подушки — глубоким, отплакавшим, спокойным взглядом изучала его.

Он опустил глаза.

Кажется, отвела взгляд. Щекой на подушке беззвучно лежала.

И сам додумывая, и вслух:

— Алочка! Я и мысли такой не имею, чтобы с тобой... расстаться... Я не... Но и... Мне по сути...

Он задумчиво гладил завиток на её затылке.

Она опять подняла голову. Никакого следа слез! — она ничуть не плакала сегодня! Гордое лицо её горело. Глаза были напряжены, полусмежены:

— Скажи, а Вера — знает?

Он удержался, чтобы не вздрогнуть. Совсем неожиданный вопрос. Веренька знает, понимает, конечно, хотя об этом прямо ничего не говорено. Знает! — но! укол в сердце: вот этого Алине говорить нельзя! Ах, не успел насладиться правдивостью — и вот уже надо отрекаться и лгать, да быстро, да правдоподобно под допытчивым взглядом:

— Нет, что ты! — уверенно, твёрдо. — Конечно нет!

Да раз прямо не говорено — так и не знает, верно. Не такую правду сказал — уж в этой-то маленькой можно поверить?

Поверила?

Даже вспотел. Вот попал. Вот так и поживи по правде.

Медленно села. Сухо, строго:

— Что ж. Лучше — это. Лучше это, чем чёрствость, как я приписывала тебе.

Раздельно:

— Я — за тебя — рада.

А тишина была во всём пансионе — глубинная. Оттопились все печи, не стукали кочерги, чугунно отзвонили закрываемые заслонки. Не шаркали по коридору.

Тем яснее слышалось, как струйка воды ударяет по жестяному заоконнику. Значит, и таяло тут же.

И опять, сухо:

— Выйди, пока я лягу.

Он удивился.

Со взглядом женщины знающей и много старше него, она объяснила совсем не гневно, даже дружески:

— Я была с тобой, как с собой. Больше — уж так не будет.

53

Она чувствовала себя совсем ребёнком: навалилось горе вдруг такое большое и беспощадное, что детских рук не хватает — поднять его, из-под него выбраться. Она так хотела хорошего! — славненькой, светленькой, ровной, уютной жизни, — а горе свалилось и всё передавило.

И особенно — эта сторона, о которой хотелось бы никогда ни с кем даже не говорить, — стыдно, низменно и не нужно, — и вот так безжалостно оно вламывалось теперь. Не давая оставаться в высшей сфере жизни.

Слезы лились мягко и много.

А — как надо было? А — что надо было? Этого нигде не узнать. И никому не сознаешься, что не знаешь.

Но она была низвержена. Она перестала быть Несравненной! Она перестала быть Единственной!

Лились слезы по ушедшей милой жизни, которая уже теперь никак не могла восстановиться прежняя. Даже утреннего сегодняшнего — такого сдержанного, скромного кусочка счастья — уже нельзя вернуть.

С чего день начался — и чем кончился! Да уже вчера было всё разгромлено, но Алина не догадалась. Она так старалась сегодня с утра стать весёленькой, простить его, уже разбитую чашку стянуть ниточками — и пить из неё праздничный напиток. Всю жизнь она хлопотала, устраивала любовь — и сегодня так же. Как крылышками рвалась она к озеру, в лес...

Но откуда это в нём нашлось? Ведь у него так атрофированы чувства, разве в нём есть способность Большой любви?

Слезы лились — и снаружи плакало небо. Безутешно плакало, хлестало по окнам.

Она перестала быть — Жемчужинкой! Она перестала быть — Полевой Росиночкой!

И это неизбежно увидят и поймут другие, разве это можно скрыть?! На его измене откроется всем, что она — уже не “лучшая из лучших жён”.

Он даже не понимает — что он разрушил! Как он ещё пожалеет! Как он не найдёт замены прежнему!

Вера — уже конечно знает, Жорж солгал! Вера, конечно, видела что-нибудь или отлично догадалась, этого нельзя не заметить.

И поползёт по Петербургу, перекинется в Москву, дойдёт и до мамы собственной, до борисоглебских, — эт-того нельзя перенести! Оказаться брошенной??? Да разве это унижение можно пережить?

И что же там — огонь? пламя? Тогда ему и препятствовать невозможно. Тогда препятствовать — у неё нет сил.

Тогда самой остаётся только — уйти?

Из жизни уйти?..

О, как тогда нестерпимо, щемяще станет ему! Это можно представить со справедливым чувством! Вот когда он раскается, пожалеет!

Он — не ценил то, что у него было!

Зачем сказал? Если лёгкая, переходящая измена — зачем сказал?! Говорится же: Святая Ложь! Надо было промолчать, пережить молча.

Нет, хорошо, что сказал: это и значит, что впервые. Другие мужья легко и просто изменяют, а он — никогда, за столько лет — никогда.

Всё-таки, Жемчужинка — не рядовая!

Но если — уже ничего нельзя спасти? Если он — потерян навсегда?

Через полкомнаты он лежал: на своей кровати, не шевелясь, ни разу тяжко не вздохнув, как эти сутки. (По ней вздыхал? Или перед объяснением?) Но не мог же он спать! После такого — не мог же он спать?!

Стал таким чужим — и таким вдруг близким, как никогда ещё не был. Ближайшего часа, вот этой ночи она не могла пережить без него, она умерла бы!

Лежал так близко, а не выказывал никакого движения — перелечь к ней, погладить ей лобик, спросить — чем помочь.

Ранил насмерть — и не шёл помочь.

Лежал так близко — а уже не свой. Совсем рядом — а позвать было нельзя.

Она вздрагивала крупными вздрогами.

Никогда подобно не растерзывало её. Эта смесь недоступности и близости, оттолкнутости и притяжения, утерянности и ещё полной возможности вернуть! — эта смесь в темноте как будто начинала светиться багрово, проступала калёным излучением через комнату — жгла грудь и выжгла всякие мысли другие, а только вытягивало — стон! Сто-о-о-он!!!

...Как хорошо он придумал: сразу и открыться. Сразу и впредь заслужил себе право на открытость. Эту мертвенность, скорузившую его на возврате в Москву, — как сдуло. С полным облегчением, даже в радостном состоянии, Георгий вытянулся в кровати, заснул.

И проснулся — нескоро. Нет, ещё во сне услышал этот громкий стон, протяжный, на всю комнату, — и сразу, во сне, узнал: это Ольда кричала, это ольдин крик исступления радости, так отдающий гордостью в грудь ему!

Проснулся — от раздирающего стона, в коридор его должно было быть слышно. И, ещё не видя в слабой комнатной серости, различил, что это — кричащий стон Алины, никогда такой не слышанный стон её! Этот стон вытягивала не радость приобретения — а были они равнозвучны!

Окликнул — стонала всё так же, не снижая, не отзываясь. Приподнялся, ещё окликнул, испуганней, — Алину всё протягивал стон!

Георгий сбросил ноги. Перешёл к ней. Наклонился. Спрашивал.

Из окон слабый был свет, а вот что: дождь утих, за облаками сказывалась луна — и можно было различить, как Алина лежит на спине и сотрясается.

Лекарства? Выпить что-нибудь? Схватило сердце от страха, от жалости — бедняжечка! что я сделал с тобой?!

Низко наклонясь, спрашивал — и в отчаянном стоне, в мучительных всхлипах расслышал шёпот:

— Приди ко мне!.. Приди!..

Он не сразу поверил, что так понял. Ведь он — осквернён?

Но — да, так просила она, с ищущей мукой голоса.

Он лёг к ней. Лицо у неё было обильно мокро, а вся она — как из огня выхваченная. Он не помнил её такой, за все годы не помнил.

Скоро она умолкла.

И бережно обнятая им — заснула.

54

В бережности и нежности друг ко другу они и начали следующий день. Как будто не плохое, а что-то очень хорошее произошло между ними вчера, и они были застигнуты теперь нежным согласием. Кажется, и всегда они жили хорошо, но в этом медленном протяжном дне перешлась какая-то новая ступень близости, даже простоты, — небывалая.

Как-то сразу стало ясно, что они сегодня не возвращаются в Москву, останутся здесь ещё. Алина двигалась так плавно, смотрела так рассеянно, что кажется само перемещение поездом или лошадьми могло бы расколоть её. Дождя больше не было. Проглядывала и голубизна. Потом затягивало. Опять немного солнца.

Долго гуляли, медленно, осторожно — будто чтоб Алину ни на каком корне не тряхнуло. Гуляли поздне-осенним лесом. Дуб ещё доращивал свои последние истемневшие листы, а настланное под ногами было и буро, и коричнево, и ещё желто.

Всякой женщины лицо быстро-переменчиво, и алинино тоже бывало всегда, — но такого полного преображения Георгий не видывал, не верил глазам. Алина взмолодилась, похорошела, понежнела, и возвышенным светом засветились её серые глаза — выше, чем грустные: смягчённые.

Она стала просто неотразимой. Он сказал ей это.

Восхищаясь неожиданно возникшим этим свечением, Георгий лелеял Алину, нежно водил её, укутывал, чтоб не продуло. Ни взрыва, ни ссоры, ни упрёков, даже взглядами! — вот женщина! Какова же, значит, сила её любви, не оцененная им прежде! Именно эту неожиданную возвышенную Алину не только было сочувственно жаль, но благодарность испытывал он к ней, какое-то новое влюбление, давно отхлынувшую, а вот затопляющую нежность, — и естественно было теперь найти для неё много времени, которого он раньше не находил, — и водить её медленным шагом, и холить, и греть.