Смекни!
smekni.com

Красное колесо Солженицын А И Октябрь шестнадцатого (стр. 48 из 233)

Да разглядеть тебя, брат!! Да целых же три года!.. Сколько раз мог быть убит, ранен, — а ведь нет, не врал?

— Серьёзно — ни разу, правда. Там заденет, здесь, по пустякам.

Такой же поворотливый, а как будто кора на нём. Коричневая твёрдость войны.

— И всегда будешь такой?

— До генерала, — смеётся. — Значит, ещё долго.

Гладил — по шапочке, на висок, по щеке, плечу.

Как и ждала: от самой вагонной ступеньки ни натянутости, ни незнания, будто и видятся часто. Пошли плотно под руку.

— Ну как няня? Сорок два колена родословной по Матфею — так и не одолела? Так же в книгу смотрит, а читает по памяти?

— Да, только теперь через очки. И — к телефону сама подходит. И с большой важностью умеет заказать барышне номер. Сегодня тебе шанежек напекла. А ты-то как? А — Москва как? — (С усилием:) — Алина?

— Я дней на несколько.

— Это что ж, рукоять золотая, Егорка? Что тут написано? “За храбрость”?

— Георгиевское.

Брат — прежний: няня — хорошо, шанежки — хорошо, но рассиживаться сейчас не будем, день — понедельник. Письмо Гучкова Алексееву, не слышали про такое?

— Давно! Да весь Петербург читает. Да все эти списки через нас и проходят. И письмо Челнокова к Родзянке, и...

— Через библиотеку? Надо же! И имеют успех?

— Да какой! До дыр читают. Целые рукописи даже — о продовольственном кризисе, о войне... Разные взгляды... Куда попадут в учреждения — там размножаются. На пишущих машинках, на ротаторах. На гектографах. Любители — от руки переписывают. Нам теперь цензура нипочём...

Поражён. Головой трясёт.

В живой мелькающей суете вокзала Воротынцев, глядя на строго-милую лучистую сестрёнку, чья сборчатая коричневая шапочка набекрень была ему до носа, вдруг испытал — праздник приезда! свободу движений! свободу распоряжаться собою! И сколько можно повидать за эти дни! А пока не упустить:

— Скажи, тут на вокзале будка телефонная — где?

Все решения принять уже на вокзале, не ошибиться в направлении, куда ехать сначала. Зашёл, вызывает.

— Могу я Александра Иваныча?.. А сегодня позже?.. И завтра не будет?.. Но вообще-то он здесь?.. Спасибо...

Озаботился.

— Нет, Веренька, домой я сейчас не пойду, — сузил светлые твёрдые глаза, соображая. — Мне поручений навешали, Главный штаб. Да ведь и тебе, небось, на службу?

Когда ей не надо? Она и сейчас еле ушла.

— Приду к обеду. Когда?

— А вечером? Ты всё по своей программе? Или немножко и по моей?

— А что бы ты?..

Наглядываясь на брата, сама с обычной скромной тихостью:

— Ты ведь хотел с кем-нибудь знакомиться? Я о твоём приезде сказала Андрею Ивановичу Шингарёву. И он захотел тебя повидать. Просил посетить.

— Шингарёв? — удивился и задумался Георгий. — Тот известный кадет? Член Думы?

Не погоняя речь нетерпеливой мыслью, как брат, но с повторённой той же неуклонностью:

— Сказать о Шингарёве “кадет” — ничего не сказать. Он — единственный в России. Наше чудо. И любимец Петербурга.

Руку в тёмной лайковой перчатке положила на шинельный отворот, как и не коснулась:

— Ты увидишь, это совсем даже не политик, нет! Это — человек, вот нарочно сделанный по всем образцам русской литературы.

— Шингарёв? — вспоминал брат. — Это который перед войной выступал против военного бюджета?

— Ну, сейчас совсем другое! Теперь он — даже председатель думской военной комиссии. И — в Особом Совещании по обороне. Он очень старается следить, что на фронте.

— Это хорошо. Ну, зайдём кофейку выпить, что ли?

Зашли в буфет, сели.

— Знаешь, этот горящий идеал? С ранней юности уже виновен перед народом. Блестяще кончил естественный факультет, оставляли на кафедре ботаники — ушёл искать правду жизни. Потом кончил и медицинский: считал, что именно врач лучше всего может сближать народ и интеллигенцию. Знаешь эту интеллигентскую крайность: ничего не стоят ни наука, ни искусство, ни политика, если не служат народу?

Да какая же крайность? — выражало лицо брата, с напористым наклоном. И военное дело — тоже ведь?..

— Пошёл врачом, без земского жалованья даже. От дифтеритного ребёнка едва не умер. Собрал статистику “Вымирающая деревня” — жуткая книга. Два издания, 901-го года, — и до сих пор её спрашивают. Он просто знаешь кто? Народный радетель. Такой партии в России нет, но во всех партиях такие люди попадаются.

— Да? — подсмеялся Георгий. — А я-то подумал, не хочешь ли ты меня в кадетскую партию обратить?

Засмеялась с повинной головой, нигде не выбитые притянутые гладкие волосы:

— А вот — даже националисты так одобрили его, что сняли своего кандидата, и председательство в военной комиссии уступили Шингарёву. А просто, понимаешь, он любит Россию и любит людей, и все это чувствуют, даже в Думе. Враги кадетов ненавидят Милюкова, Родичева, кого хочешь, только не его. В кадетской фракции в шутку зовут Милюкова “папой”, а Шингарёва “мамой”: у того логика, а у этого — чувство, искренность, убедит скорей, где и Милюков не сможет. Так он умеет… улыбка такая... Он, знаешь, до того отзывчивый, даже от книги, вот от Диккенса... Говорит: понимаю, что глупо садниться от книжного горя, а почему-то...

— Ах, Ди-иккенс! — кивал брат. — Ты ведь и сама над Диккенсом полдетства проплакала. — Смотрел на неё — сиял.

Соображал, и кажется благоприятно:

— А зачем ему я? Меня он — зачем?.. А сколько ему лет?

— Скажу точно... Сорок семь.

— Ну, раз старше меня, то иду.

— Честно говоря, он про тебя знает, что ты — опальный, за правду пострадал.

— Ну вот! Рассказала?

— Да он и раньше знал.

Что ж, пока нет Гучкова — отлично и к Шингарёву. Всё равно начинать Петербург... Разным духом надо подышать, это впрок.

— А как: с глазу на глаз? Или званый вечер?

— Да какой званый вечер в понедельник? Девиз: не жить лучше народа. Никакой никогда прислуги. Бутерброды если будут — то с чёрным хлебом, не с ситником. Да картошка.

— А ты со мной?

— Звали.

— Веренька, да что ж мы сидим? Пошли, нам же по дороге, я тебя провожу. Ещё расскажешь. Про кадетов мне побольше.

Уже на Знаменской площади колотнуло сердце: тоже своё, не откинешь. А повернули на Невский — эта прямь! эта даль! даже в пасмури свинцовой под аспидным небом. И, неясно, шпиль адмиралтейский — как награда в дальнем пути.

Вот так, далеко и прямо, перед Воротынцевым открывалось теперь: действовать!

19

(Общество, правительство и царь — 1915)

С первых дней этой войны кадеты попали в неожиданное и сложное положение. Даже не в днях первых, а в самых первых часах всеобщей мобилизации во всенародном и даже общественном настроении властно проступил тот самый “патриотизм”, которым до сих пор бранились и о котором даже думать забыли как о реальности. И выступить против этой войны, как выступали против японской, — сразу оказалось невозможным. И невозможно стало вообще поносить правительство, как делали всё время, — потому что оно внезапно оказалось популярным. И кадетским лидерам оставалось определить:

Да будут забыты внутренние распри. Да укрепится единение царя с народом.

Не возомнить, что кадеты полюбили царя, но уже формировался у них проницательный дальний расчёт: вступив в войну в союзе с Англией и Францией, русский император сам себя отдал в руки великих западных демократий, и будущая победа будет — уже не царя, но — свободной русской общественности. Довольно быстро кадеты сообразили и нашли даже вкус в патриотизме: не в примитивном дикарском смысле — к России как обиталищу русского духа, но — к государству, крепко сколоченному, твёрдо ставшему, в котором есть где пожить и есть чем поуправлять, войдя в наследство.

Отложим наши споры... Удержать положение России в ряду мировых держав...

Неяркий, но в своих средних решениях упорнолобый, Милюков протолкнёт черезо всю войну:

Константинополь и достаточная часть примыкающих берегов, Hinterland... Ключи от Босфора и Дарданелл, Олегов щит на вратах Царьграда — вот заветные мечты русского народа во все времена его бытия.

Ну и добавочно:

Защита культуры и духовных ценностей от варварского набега германского милитаризма. Эта война — во имя уничтожения всякой войны.

И Милюков с Пуришкевичем в Думе публично обменялись рукопожатием.

Но так безотказно поддержав свою ненавидимую отечественную власть, в какое же кадеты попали положение? — идти в хвосте за правительством? Немыслимо! К такой роли они не привыкли! Значит, у них не было теперь иного выхода, как опередить правительство в патриотизме и даже в самой борьбе с германским милитаризмом. И даже оттеснять правительство от многого, что связано с войной (не от ведения военных действий, конечно), и тем временем захватывать повсюду как можно больше видных мест.

В соревновании перехватывать себе отрасли вокруг войны помогли земский Союз и новосозданный Союз городов (вскоре почти слитные под именем Земгора). В чрезвычайной атмосфере первых дней войны они получили у Государя разрешение на помощь больным и раненым воинам на государственные средства — и при этом оказались не связаны никакими формальностями в расходовании казённых денег, ни отчётами, ни сметами, ни штатами, ни размерами окладов, — ибо не могли допустить государственных контролёров из общественной гордости. Они необузданно платили своим служащим в 3-4 раза больше, чем на таких же должностях у казны. А так как работа в Союзах ещё и освобождала от военной службы, то они быстро и беспрепятственно набирали численность. Ещё Союзы сами выбирали и области работы, дающие наибольший внешний эффект и симпатии общества, а казне невыгодно доставалось обслуживать всё подряд. Правительство не смело препятствовать, уже так довольное общественной поддержкой.

И ещё не все были исчерпаны у кадетов возможности, как постепенно подрывать престиж правительства. Например, им неплохо удалось превратить в издевательство сухой закон. В первые дни войны, создавая очищенную народную атмосферу, Государь распорядился отменить (государственную монопольную) продажу водки в России. Это собрало правительству всенародное сочувствие. И тогда кадеты публично предложили: а пусть правительство запретит и всем частным торговцам всякую продажу всякого вина, даже и слабого виноградного. Расчёт был: если правительство откажется, значит, оно покажет, что с водкой лицемерило, но хочет спаивать другими средствами, чтоб увеличить доход с акциза. Правительство — клюнуло приманку и согласилось, был провозглашён запрет всеобщий. Но так создалась, выяснилась с месяцами всеобщая нелепость: торговля вином лишь была загнана в тайную продажу, озлобляя многих.