Лишь не спадала забота об Алине, и косился Георгий, как она с хозяйкой уходила, как вернулась. Хрупко, не интересно ей.
Вышел в столовую Павел. У него было здоровье слабое (грудь).
За чаем опять что-то поползли общественные вопросы, да пересыт был ими Воротынцев с Петрограда, только там говорили, от кого дело зависело, а здесь лишь сочувствие-сочувствие-сочувствие всему передовому и порицание-порицание-порицание правительству.
Старое дворянство, семья из одних офицеров, — а вот...
Алексея Смысловского Воротынцев не знал, но жену его, красавицу Елену Николаевну, дочь покойного командующего Московским округом Малахова, он видывал, любовался, — на японочку похожая, любила это подчёркивать, то вышивкой на платье, то рукавами кимоно, а на маскараде так и просто японкой. И сейчас ожидал удовольствия увидеть её.
Но Алексей пришёл — ворвался! — без жены. Просто — вбежал, как после каникул домой вбегает мальчик, а не лысый полковник под пятьдесят, вбежал всех обнимать подряд, и Воротынцева, знакомясь, обнял (“слышал, слышал, как же!”) и, кажется, только едва удержался обнять Алину. Роста ниже среднего, с сероватой удлинённой бородой волшебника, с радостно-радостно горящими глазами, он жадно осматривал всех, и комнату, на месте ли предметы, и что-то у сестры спрашивал, на месте ли...
— Даже крысиные трапеции вон, в кладовке, — не сдержала сестра улыбки, очень смягчившей её сухо-строгое лицо.
Оказывается, увлечения налетали и слетали с Алексея как порывы бури. Было увлечение когда-то — заниматься белыми крысами, и он в своей комнате завёл им клетки, переходы, и на трапециях они качались. Потом слетело увлечение, крыс забыл, и они передохли все. Да только ли? И переплетал, и фотографировал, и даже шил-вышивал, и не смущался, когда смеялись:
— Ремесло за плечами не тянет. А вдруг — в тюрьму попаду?
— Что за дикая мысль, почему — в тюрьму?..
Столярного инструмента полный набор (и по стенам и у стен — жардиньерки, полочки, шкафчики его работы); женясь, не забрал с Большого Афанасьевского, как бы признавая, что коренной непереездный дом — всё-таки здесь. Уже у самого было пятеро детей, меняла семья города и квартиры, а родное гнездо — здесь.
От его радостного взрыва, горячего приветствия, от его самодеятельной жизненности — наконец и Алина повеселела. (Как хорошо, что привёл её сюда! Вот это и надо: жизнь течёт — не застыть же и нам).
Вспомнили мельком и Уздау и Ротфлис — далёкое-далёкое событие, почти как японская война. И как Алексей Константинович там стоял, стоял с Нечволодовым. А теперь о нём:
— Вояка — замечательный. Но монархи-и-ист! Национали-ист!
Впрочем, оказалось, и старший сын Алексея, Борис, уже офицер и год на фронте, тоже был и монархист, и националист, и недоволен отцом.
Вот так вот.
Тесть Алексея — генерал-от-инфантерии Малахов, был мужественный человек. В 1905 году, командуя Московским округом, это он и восстановил в Москве разваленную жизнь, и на него дважды покушались террористы. А на зяте — никаких следов? Вот и Нечволодова припечатал.
Но делу время, потехе час, фронтовых разговоров Алексей не поддержал, а вот:
— Помузицировать бы?
Как, он ещё и музицировал?.. Да даже музыку писал и романсы.
Алина засияла, захотела послушать. К ней возвращались и непринуждённость, и осанка головы, и даже румянец.
— Да уж нет, лучше — Чайковского. Вот, Михаила жалко нет.
Так это сказал — “нет Михаила”, будто не шла Великая война, и Михаил не командовал сейчас Гренадерской артиллерийской бригадой, а лишь вот на час отлучился. Так сказал, будто первична и вечна — их семья, а остальной мир — как придётся. А дело в том, что расстраивалось трио: Михаил играл на виолончели, Всеволод вот уже скрипку нёс, хромая, а Алексей прискочил к роялю и вот открыл крышку.
Чайковского — тоже разные романсы есть, и упаси боже он бы затеял какой-нибудь из трагических, там “Снова как прежде один”, — вполне способна была Алина тут же при всех и разрыдаться (и укори её, — “После всего? удержаться не было сил!”). Но, следуя ли своему весёлому нраву или радости возвращения, или почувствовав, что гостье нужно, Алексей затеял клавишами беспечно-игривое, и сам же пел сочным баритоном, ещё подчёркивая интонациями шутку:
Если сторож нас окликнет —
Назовись солдатом!
Если спросят, с кем была ты,
Отвечай, что — с братом!
И Алина — заливалась, смеялась. И Воротынцев поблагодарил случай: и хорошо, что красавица-японочка не пришла: Алине нет соревнования, и она не видит других пар, не наблюдает чужой счастливой жизни, а — каждый сам по себе, очень подходящий дом, и ей весело, и вот уж она пересела переворачивать Алексею Константиновичу ноты.
Второй романс — опять игривый, Алексей успевал петь и ещё всем этим романсом как бы обращаться к Алине, густыми выразительными бровями под лысо-зеркальным теменем:
Я тебе ничего не скажу,
Я тебя не встревожу ничуть...
Так-то так, славная семья, и какие разнообразные в науках, ремёслах и искусствах, — но почему, чуть коснётся государства, — повторяют так несамостоятельно кадетов да земгусаров?
Пятеро братьев — генерал, полковники, подполковники, и не ординарные, все учёные. Пятеро братьев! — кому бы и взяться? А вот — на кого из них положиться?
Целый день спят ночные цветы,
Но лишь солнце за рощу зайдёт...
А может быть — так и надо? Жизнь — они все отдают. А — что ещё больше?
Теперь дуэт — рояль да скрипка. (Ансамбль! — вспомнил Георгий. Как раз то, что нужно).
Попросили сыграть и Алину. Она села — прямая, торжественная, и сыграла бравурных три вещи подряд, с отбросами головы.
Её шумно хвалили, Алексей аплодировал, и вид у Алины стал такой, будто счастливей её и на земле нет.
Ну, всё наладится, всё наладится. На Воротынцева и самого этот подвижный смешливый лысый бородач подействовал встряхом: за эти пансионные дни мир нисколько не сузился, не зажался, и нельзя дать зажать себя. Тяжести, час назад безысходные, оказываются отчасти и придуманными. Что, собственно, случилось? Никто не умер, не заболел, не охромел, не окривел, как минуту каждую происходит на передовой, даже вот открытой раны на ноге нет.
Он смотрел, как у рояля Алексей читал Алине собственное стихотворение, Алина же подчёркнуто-внимательно слушала, приклонясь к пюпитру. От хозяйки принимал ещё чашку чая. Расположился и к молчаливому Павлу (молчит-молчит, а с Пржевальским вместе учебник написал).
Только бы безо всяких новых объяснений, без затяжки, без скандала завтра бы выскользнуть — и в Ставку.
Вот он и проехал столицы — и кого же он? и что же он нашёл?..
59
От Смысловских к себе домой им было недалеко: Царицынским переулком на Пречистенку, Всеволожским мимо своего Штаба Округа на Остоженку — и уже недалеко до дома. Один бы Георгий и за пять минут отшагал, но вдвоём и в их новой непростоте, когда Алина нарочно замедляла шаг (а Георгий умерял свой шаг к её, как она любила), — это было не быстро и не гладко.
Молчанье — тоже бы нагнетало, значит, надо говорить. А говорить — не знаешь что.
Ну, о вечере, конечно. Как что было. Отдельными фразами. С перерывами. Удивительная семья. Какой разносторонний Алексей Константинович. Алина слушала. Молчала. Шла.
Вышли в Царицынский — что-то светлое прямо впереди увидел Воротынцев. Поднял голову: небо было в тёмных тучах, а узнавалось это потому, что образовался в них прорыв, глубокая скважина — с краями черно-махровыми, а стенками высветленными, — и виднелась через скважину ещё не сама луна, но забледнённый свет, как бы загадочный фонарь или глубокое окошко в тёмном замке. Остановился, рукой задержав Алину:
— Посмотри, как!
Всегда бы Алина стала восхищаться, даже и с умилением в голосе — “ой, ой!”, и стояла бы долго. А тут посмотрела холодно, ничего не сказала и сделала движение идти.
Пошли. Худо дело.
Ладно, вот уже Пречистенка. К ночной чайной стягивались извозчики, выстраивались вдоль Остоженки. Подсыпали коням в торбы, а сами, кнут в сапог, шли погреться чайком да перемолвиться.
В покое воскресного вечера раздался грохот — сперва дальний, вот нарастающий, тревожный. Это был военный грузовик и, конечно, пустой, с двумя солдатами в кузове. Он появился с площади, на повороте завернул с визгом, перед Штабом Округа раздирающе затрубил непоспешным пешеходам и извозчику и с тем же грохотом погнал в сторону Интендантства.
Эту теперешнюю московскую и петроградскую манеру гонять порожние грузовики (груженые шли медленно), лихо гонять, как если б успех войны зависел от их пустого подскакивания, уже несколько раз замечал Воротынцев там и тут. Гоняли тыловые солдаты просто по радости — во какие мы, во какая у нас теперь силища, р-расступись! Но начальство почему-то не сдерживало их. А у столичных жителей вызывала эта манера тревогу и раздражение, как будто опасное что-то готовилось.
Алина и головы не повернула, не заметила грузовика. Но головы — не опущенной, а с твёрдой посадкой на нерасслабленной шее.
Вошли во Всеволожский, и как не заметить опять, что впереди стало совсем светло: весь небесный замок как сдунуло, ничего не осталось — и сама открытая луна, уже менее, чем полная, уже стала с правого боку ущербляться, — привольно плыла в лёгких светлых облачках.
Эту самую луну молодым месяцем ему показала Ольда...
— Ну посмотри! — не удержался он, хотя похоже было, как будто он заговаривает погодой.
Но она еле глянула, в этот раз и не остановясь.
Да к концу же Всеволожского наползла когтистая чёрная лапа — и захватила луну.
— И дуэт у них какой милый. Подумай, даже трио.
— А — как я сегодня играла?
Ну да, промахнулся, с этого и надо было начать. Отвык, забыл Георгий, что всегда надо замечать, что она играла и как.
Да ещё б ему не нравилась её игра! От первого знакомства что и полюбил он в ней первое! Всегда — безусловно нравилась. А вот сегодня — что-то, что-то царапнуло. Ну, можно сказать “замечательно”, можно сказать “как никогда”, но давит притворство в мелком, неужели не честней говорить всё, как думаешь. Вот поддержать этот стиль отношений, эту чистую полную откровенность, так внезапно возникшую в пустынном пансионе? Ощущение — как разогнуться. Что-то царапнуло — о том теперь как можно дружественней, девочка моя, ведь обоим будет душевно проще.