— В игре братьев, знаешь, что особенно приятно? Их манера держаться. Они ведь очень недурно играют. Но вместе с тем отдают себе отчёт, что и не гении. И держатся с этакой полушутливой домашностью. Как бы сами над собой посмеиваются и просят извинить их за несовершенство.
Проходили под фонарём и видно было, что Алина прихмурилась.
Не продолжать? Но к чему тогда начато? Только как можно мягче:
— А ты... У тебя вот этой шутливости нет. Ты садишься уже всем видом как мастер, целиком отданный игре, и предполагая, что все погружаются в слушанье.
— Да! — вскинула голову Алина. — Потому что я очень серьёзно отношусь к музыке. Потому что это жизнь моя!
Сейчас, от дальнего фонаря, было хуже видно, но голос Алины стал глухо отрывист.
Ещё мягче:
— Всё верно, Линочка. Но требование вкуса заставляет и в серьёзные минуты выказывать свою непритязательность.
Алина сбилась с ноги, заволновалась:
— Это новость! Ты находишь, что у меня не такой вкус? До сих пор наши вкусы, кажется, во всём совпадали, на этом мы и жили согласно. — Голос Алины металлизировался. — А теперь у меня уже не такой вкус? Это — после Петербурга?
— Да ни при чём тут Петербург, это бывало и раньше. Ты за собой, Линочка, не всегда замечаешь, а у тебя бывают иногда такие суждения... уверенные... При гостях иногда так неснисходительно что-нибудь...
Ах, сорвался! Языком не закончишь, никак не вытянешь... И зачем затеял, всякие мелочи вспоминать? Оставалось додержаться несколько часов, до телеграммы Свечина.
— Нет, это после Петербурга! — как бы ласково уговаривала Алина, положив ему руку на шинельный отворот. — Сознайся, это теперь ты видишь, раньше такого не было.
Они совсем сбились с ходьбы, он подвигал её за руку вперёд.
— Да ни при чём тут Петербург... Ну, сейчас — после Петербурга... А вообще после...
Алина и сама пошла быстро, не влекомая. Заговорила с лёгкой отрывистостью, как бы сеча наискось:
— Слушай, неужели это такая замечательная женщина, чудо-женщина, что в несколько дней переменила тебе все взгляды? Открыла тебе новый вкус?
Георгий не принял ответно тона раздражения, но и смолчать не сумел, как же молчать, если в лоб спрашивают:
— Ну, вообще... от всех людей, с которыми мы в жизни встречаемся... Не именно от неё... Но в чём-то и от неё... — (А внутри ток заливал его при всяком воспоминании об Ольде, даже не упоминании).
— У неё — одни достоинства? Она — высокообразована, гениальна? Кроме истории она легко разбирается и во всём остальном? Но на рояле она всё-таки не играет!
Они уже переходили Остоженку у своего дома. Небо — тёмное. Темнела церковка, задвинутая меж домов. Но газовый фонарь бросал достаточно света и на середину улицы. И видно было, как Алину передёрнуло страданием от подбородка до виска. Боже, что он опять наделал, дурак, олух!
Перед ними перед самыми, обрезая, прокатил с запрокинутой лошадиной головой, с колокольцем, лихач на дутиках, везя важную барыню в огромной шляпе.
— А я — ничтожество, да? — с допытом, срываясь на крик, спрашивала Алина посреди улицы, как будто хотела и требовала подтверждения.
Он уводил её, уводил на тротуар и молчал, теперь уж молчал, а получилось опять хуже. Но не подслуживаться: нет, ты сверкающе талантлива.
Они уже и были у своего парадного. Поднимались по лестнице. Молча. В свой дом, но сами не свои. На второй этаж. Молча. На третий.
Ах, совсем не нужный, глупый разговор.
— Ты прости меня, Линочка. Я этого не хотел. Я, конечно, и близко того не думаю, ты же знаешь. Я только... О-о, телеграмма... Мне. Из Ставки. Неотложный вызов. Непромедлительно прибыть... Вот так так... Придётся ехать. Вот неожиданно. Ты прости меня, Алочка...
Телеграмму она как и не поняла, как не видела.
Помогал ей снять пальто — вырвалась из него, как если б оно горело.
Через маленькую их столовую кинулась в свою комнату. Но тут же вернулась, зажгла в столовой большой свет, в прихожей подошла к мужу, едва отстегнувшему шашку, ещё с нею в руках. И напряжённо:
— Дай я на тебя посмотрю! Дай я на тебя посмотрю!
Необычайное неизрасходованное пламя рвалось из её глаз. Где была та завороженная покорность, будто не в полном сознании? Где была та ипостась горько-достигнутого духовного свечения?
Зачем — “дай посмотрю”? Он не успевал понять. Она хочет особенное что-то выкинуть, непонятно что.
Смотрела она — смотрел и он. И кроме явленного раскола, пожесточавшего выражения — он видел и горький перекат на её тонкой беззащитной шее. Она была совсем не похожа на саму себя — но он-то знал её саму! и жалость острая этого беспомощного переката уколола его. И хотя уже просил прощения — за что он её обидел, ни с того, ни с сего? — снова протянул руки, взял за локти — повторить уговорчивей, распространённей...
А её лицо — удлинилось, как-то угордилось. И она усмехнулась с презрением:
— Сравнивай, сравнивай! Если она действительно большая личность — не будет она подругой серого офицера, неудачника!
Взяла свои локти назад, повернулась на каблуке, ушла к себе. И слышно заперла дверь.
Задумался, как был, ещё в шинели. Это сказано правдоподобно, да.
Снял, повесил. Задумался: подругой? А что из его взглядов когда-нибудь разделяла или не разделяла вообще Алина?..
Ну, что? Стучать вослед, лебезить? Просил прощения, хватит.
Потушил свет в столовой. Все света. Ладно, выспаться хоть последнюю ночь, не прислушиваться ко всхлипам, шёпотам, не уговаривать.
В кабинете на диване растянулся. Выкурил папиросу,
Утро вечера мудреней.
И так глубоко спалось, без видений. Так беспробудно, даже при перевёртах.
Проснулся — не рано. Не подскочил сразу, ещё долежал в полной тишине.
Даже удивляясь тишине.
Но уж сегодня — ни за что не оставаться. Какой бы поворот ни придумала. Хоть бы на пороге схватила и кричала. А может, пока она спит, — тихо, не завтракав, выскользнуть, да на первый поезд?
Встал на цыпочках. И — в чувяки, сапогами лишнего не скрипеть.
Но из столовой в спальню Алины дверь была нараспашку. А в столовой — всё, как вечером, ничего не сервировалось.
На середине стола к наклонной фотографической рамке, где Алина снята в широкой шляпе, был прислонён белый лист.
И почерком фигурным, с прихотливыми выбросами, как кометными хвостами, а теперь урезчённым:
“Я презираю себя, что унижалась, терпела и хотела твоей ласки в этом убогом пансионе. Это подобно — кровосмешению!..”
Выходы вверх и вниз — как твёрдые стебли, а на них посажены буквы. Но стебли совсем не тверды, Георгий-то знает, хотят казаться, хотят быть твёрдыми ещё пять минут, а сами еле держат лепестки слов:
“Четыре дня назад, уезжая из нашей квартирки на озеро, я воображала себя единственной и несравненной. И вот — возвратилась худшей из двух?.. И ты смеешь нас сравнивать?! И будешь теперь на каждом шагу?”
И как же тихо ушла. Первая. Перехитрила.
Пошло между ними на хитрость.
Да не вечером ли она уехала, когда он только заснул? Не всё:
“Еду в Петербург посмотреть на твою красавицу-интриганку, ещё стоит ли из-за неё кончать с собой? Не догоняй меня и дома не жди — хочу, вернувшись, тебя не видеть!”
Ого! А как же она найдёт?.. А хотя, а хотя... закружился по комнате, не в себе вокруг стола, всей спиной поводя: история... высокообразованная... о, сколько ж он лишнего проговорился... Ещё и найдёт?..
На телеграф? Телеграмму Ольде? Предупредить?
О чём? Что — нарушил, назвал? в первый же день предал имя? и теперь — жди обвала на голову?
Да не найдёт! Да не сразу! Остынет, не пойдёт.
Вереньке? Чтобы перехватила безумную, если сможет?
Но она к Вере и не явится. И что поделает Вера с такой?
Забегал по квартире. Жгло.
У неё в спальне — ящики выдвинуты, переворочены, два платья свалены на нестеленную кровать.
И скомканная крупная бумажка на полу.
Тем же почерком, размашисто набирающим ярость:
“Ты думал, нашёл покорную дурочку, да? Но у меня есть выход! Ты увидишь меня ещё в таком бле...”
Зачёркнуто. Брошено.
А вот и вторая, скомканная, откинутая к окну:
“А из-за кого у меня сорвалась музыкальная карьера?”
О-о-о... Водя Алину вокруг пруда и шейку ей закутывая от ветра, рано же он рассудил, что всё обойдётся...
Гнать опять в Петербург, самому? А Ставка? а полк? Уже сроки перепущены, засюсюкался!
Но: вчера она вряд ли успела уехать, уже не оставалось поездов. А сейчас ещё рано.
Вот что! Вот что: Сусанна Иосифовна сама назвала ему свой телефон, зачем-то.
И, шинель на сорочку, едва ключ не забыв и дверь не захлопнув, он кинулся к лестничному телефону вниз.
Она. Как женские голоса нежнеют по телефону.
— Сусанна Иосифовна! Не удивитесь, пожалуйста, и снисходительно простите мою бесцеремонность. Может случиться так, что Алина Владимировна появится у вас в эти часы... — Догадался: — Или, может быть, уже у вас?..
Там заминка.
Очевидно — там, да.
— ...Тогда я вас очень, очень прошу, хотя безо всякого права... Вы имеете на неё доброе влияние. Если она намеревается ехать в Петербург — помешайте ей, отговорите... Из этого не вышло бы беды... И для неё самой...
На той стороне пауза. Потом — сдержанно, но дружелюбно:
— Хорошо, Георгий Михалыч. Я попытаюсь.
Ну, умница! Ну, прелестная женщина! Хорошо и надо чтоб она — с Алиной рядом.
Хватит, обабился!
На фронт!
****
НЕ ВСЯКУ ПРАВДУ ЖЕНЕ СКАЗЫВАЙ
****
ДОКУМЕНТЫ - 4
Кн. Г. Е. ЛЬВОВ – М. В. РОДЗЯНКЕ
29 октября 1916
Председатели губернских земских управ, собравшиеся в Москве 25 октября для обсуждения продовольственного дела... Правительственная политика дала свои роковые плоды... Все распоряжения высшей власти как бы направлены ещё больше запутать тяжёлое положение страны... Созрело сознание, что стоящее у власти правительство не в силах закончить войну с соблюдением истинных интересов России. Мучительные страшные подозрения о предательстве и изменах перешли ныне в ясное сознание, что вражеская рука тайно влияет на направление наших государственных дел... С негодованием отвергая всякую мысль о бесславном мире... Председатели губернских земских управ пришли к единодушному убеждению, что стоящее у власти правительство, открыто подозреваемое в зависимости от тёмных и враждебных России влияний, не может управлять страной и ведёт её по пути гибели и позора...