— Такой исторической речи ещё не слышали четыре Государственных Думы! Он сказал что-то небывалое, сорвал все завесы!
Какие завесы? Не представить. Но тяжело ложилось на сознание: сорвал все завесы!
Батюшки, мы пока тут что — а там события шагают!
— Ничего, Земгор постарается, теперь заработают пишущие машинки и ротаторы, все запрещённые речи будут и у нас, в армии, даже литографскими листками.
Кто дальше сидел — переспрашивали, и быстро передалось от столика к столику, уже гулом, разноречивым. Кто-то воскликнул, нарочито громко, для многих:
— Отрадно, что есть в России трибуна, где за тебя скажут!
Чем меньше ясности, тем больше предположений. Угадывали: что б такое мог Милюков сказать?
— А Шингарёв не выступал, не знаете? — не удержался Воротынцев спросить противного интенданта. Стал ему Шингарёв совсем как свой.
— Что теперь будет? — спрашивали. — Разгонят Думу?
— Да никто никого не разгонит. Правительство утрётся, и так же останется на месте.
Сапёрный же полковник мало голову крутил на всё это оживление. Тут, над столиком, бурчал по-домашнему:
— Я не знаю, господа, как можно значение придавать, кто там с трибуны пузыри пускает, Милюков или Родичев? Вы спросите, они хоть одно дело настоящее знают? Я не говорю — сапёрное или артиллерийское, но вообще — заводское? горное? земледельческое? И куда ж они тогда лезут в ответственное министерство?
За соседним столом услышали, возмутились:
— Они никуда не лезут! Они выражают свободное мнение России!
Гудели многие, по-разному, но больше раздавалось в пользу Думы, как бы громче. Сапёр махнул безнадёжно:
— Нынешние министры хоть дерьмо, так служить умеют, приучены. А эти думские — только болтать. Поставьте завтра их Россию вести — они из клозета не будут вылезать.
Отзавтракали, расходились. Звенела столовая шпорами.
Снаружи стоял пасмурный, но тёплый день.
На крыше генерал-квартирмейстерской части торчал пулемёт в чехле, против аэропланов. Близ него — часовой.
Воротынцев пошёл в оперативное отделение, на второй этаж, к Свечину. По приезде он видел его лишь бегло.
У Свечина был отдельный кабинет, обвешанный картами, обставленный папками, с тремя телефонами на столе.
— Да-а-а, — огляделся Воротынцев. — В Барановичах мы не так сидели: по три стола в халупной комнатёнке, и на всех один полевой телефон.
— Дело растёт, важнеет, — развалился Свечин в полумягком скруглённом кресле. У себя на служебном месте не был он лихим башибузуком, как в петербургском ресторане в те несколько часов. — Впрочем, в Барановичах всю эту игру в вагоны и халупы ввёл Данилов. Можно было нам спокойно и в палатах жить.
Тоже и посетителю стояло кресло удобное, Воротынцев уселся.
— И кто ж это всё возглавит? Как с Головиным?
— Уже-е, пролетел наш Головин, не котируется.
— Так Рузский?
— До сих пор надеется. Но не выйдет.
— Так кто ж?
Улыбался Свечин, нечастой своей улыбкой, обнажая зубы непомерные, здоровые:
— Вообще-то, честно говоря, хотел бы его величество обойтись Пустовойтенкой. Чем не полководец? — почтительный, исполнительный, поперёк не скажет ни слова и об себе не возомнит. А инструкции? — ему Алексеев перед уходом на три месяца вперёд выпишет. Но так как его величество должен часто ездить в Царское Село — тогда что ж? Пустовойтенко уже и за Верховного останется? Это уж как-то не то.
Наружного пасмурного света не хватало, светилась настольная под зелёным матовым стеклом. Помягчевший Свечин набивал трубку и Воротынцеву другую протянул:
— Набей, хорошо.
— Так — кто же? — взял Воротынцев.
— Никогда не догадаешься, — черно поблескивал идол. — Отгадывай до трёх раз. Ищи из тех, на кого совсем, ну совсем подумать нельзя.
— Ты! — выпалил Воротынцев.
— Ты!! — перехватил Свечин. — Сказал Государь: “Эх, вот был у меня полковник Воротынцев, чуть самсоновского сражения не выиграл, вот бы я его назначил”. — “Так Ваше Величество, жив ведь!” — “Да ну? Где?” — “Вот, под Москвой где-то, штамп неразборчив”. А думаешь, я так легко мог бы тебе вызов послать?
В прошлый раз даже вспышка рассерженности была между ними, а сейчас — всё по-старому, устойчиво.
— Только на Николая Николаича не подумай. Хотя едет.
— Сю-да?? Это — первый раз со снятия?
— У-гм. Исторический момент. Хотел приехать к шестому — его день рождения и праздник царскосельских гусар, дядя ими командовал, племянник тоже служил, оба любят мундиры надевать. В общем, хотел дядя мириться или вдвоём без Алисы поговорить. Но — не разрешено. Велено ему приехать — после праздника, на другой день.
— Да в общем, да в общем, — покрутил головой Воротынцев. — Что ж — дядя? Пустомеля тот дядя. Один парад.
А Свечин это раньше него говорил. Теперь требовал:
— Ну, что-нибудь невозможное придумай! Ну, глупость скажи, но отгадай!
И смотрел со значением. Воротынцева как толкнуло, брякнул:
— Крымов?!
Свечин оскалился, широкозубый. Погрозил крупным пальцем:
— Ещё не забыл, не выкинул? Мне под конец показалось — ты образумился, не спутаешься.
Воротынцев даже и сейчас покраснел, перечувствуя тот стыд:
— Да у меня действительно в тот раз сложилось... Но были и другие соображения, не думай... Да собственно я и не полностью отказался от мысли...
— Ну и дурак, если так, — вывернул крупную губу Свечин. — А я за тебя порадовался, думал — ты хорошую отговорку нашёл.
— Какая же хорошая? Срам. Но не только...
Свечин надвинулся через стол:
— А что в их перевороте хорошего, Егор? И посыпется, и посыпется... Им, гучковистам и этому Жёлтому блоку, сейчас самое трудное кажется — как сшибить. Нет, вы мне покажите, кем и чем вы замените. Если худшими или неизвестно какими, так лучше не сшибать, крутится — и крутится. Из дома Романовых — ну скажи, кому заменять? Мальчик? Игрушка будет у регентского совета. Да и слабый, неразвитый, ну что это — в двенадцать лет обливает генералов водой? Портят его общими усилиями. Михаил Алексаныч? Полковник ниже среднего, куда ниже нас с тобой. Николай Николаич? Уже сказали. Владимировичи? Тот пыжится, тот кутила. Константиновичи? Пускай стихи пишут. И выходит — республика? кадетское правительство? Да надо себя не уважать, чтобы под ними остаться. Чтобы под них Россию отдать.
Это всё было верно. Но не Воротынцева была и задача это всё наперёд решать.
— А Гучков — регентом? — жёг чернотой Свечин. — Или премьер-министром?
— Он — не стремится. Помнишь, сказал насчёт провиденциального...
— Сказа-ал! Ещё как ли искренно? Не допускаю, чтоб совсем не... Такую штуку затевать — и не прозревать себе долю власти? Уж коли с таким делом спутаешься — так непременно и стремишься. А ты бы — не стремился? Сразу в сторону отошёл бы?
Воротынцев мимолётно улыбнулся. Он нисколько не стремился, честно — нет! Он только хотел действовать для спасения России. Но прийдись до дела — сразу пришлось бы как-то и устраивать. Верно.
Свечин засек улыбку:
— Ага!
— Да нет...
— А скажи, они все хором обвиняют правительство в неуважении к идее права, что права их будто попирают, — а сами лезут на государственный переворот — так что ж остаётся от прав? А?
Воротынцев думал, непривыкши потягивая трубку.
— И мясоедовская смерть на Гучкове. И вся история какая гадкая, раздули чего не было — а зашлёпали всё императорское правительство.
— Да, — встрепенулся Воротынцев, — а в чём именно мясоедовское дело, по сути, было, ты знаешь?
— Хорошо знаю. Мне варшавский комендант рассказывал, при нём был суд. В 1912 году Гучков Мясоедова разоблачал — кукиш! ничего не доказал и доказывать было нечего, демагогия. Но в газетах прогремело, и осталось пятно, что шпион, прилипло. А в декабре Четырнадцатого является в генштаб такой сукин сын подпоручик Колаковский, 23-го полка, там у вас в самсоновской он попал в плен, а потом, чтобы вырваться, изобразил из себя малороссийского сепаратиста, нанялся к немцам мнимым шпионом, они его перепустили в Россию, а он тут саморазоблачается. И чтобы больше веры — придумал, что очень ему, новичку, хвалили немцы своего шпиона Мясоедова — только не знают ни адреса его, который в петербургской адресной книжке, ни — где он сейчас. А просто этот Колаковский из газет запомнил, сработало старое гучковское враньё. Ну, как полагается, бумажка на Мясоедова пошла на Северо-Западный фронт, а он там переводчиком в 10-й армии. И тут бы ещё ничего не было, никто серьёзно, но через месяц армия потеряла в Восточной Пруссии корпус. И волнение на всю Россию. А ещё есть, ты знаешь, такая сволочь Бонч-Бруевич.
— Ну как же!
Задница. В Академии три раза диссертацию защищал, три раза проваливался, поставили его на администрацию.
— Так вот, он придумал и Рузского подтолкнул на это третье вторжение в Восточную Пруссию. Теперь надо было найти виноватого — и ухватился Бонч за шпиона-изменника. Схватили и поспешно судили в Варшавской крепости. Главный доносчик Колаковский даже не присутствовал на суде! Защиты тоже не было. Улик — ни одной, хотя два месяца был приставлен к Мясоедову секретарь-наблюдатель. Для верности дали и вторую казнь — за мародёрство: в немецком доме, мол, статуэтки подхватил. Начали судить утром, к вечеру приговор, не дали послать телеграмму Государю, даже не дали попрощаться с матерью, она была в Варшаве, — и через пять часов той же ночью повесили. Заметали след?
— Хо-го-о-о! — только мог протянуть Воротынцев. В таких случаях представляешь невинно казнённым самого себя. Верещагинский сын! — И никто не остановил?
— Николай Николаич утвердил по телеграфу. А Бонч после этого стал начальником штаба армии, потом и фронта. А Гучков не только не отступился, но теперь-то и разжигал это дело, чтобы свалить Сухомлинова.