— И я руку положила — как на русского рыцаря, только. Как символ. Это — ничего за собой не влекло.
— Как символ, я так и понял.
— Я вообще, наоборот, всех держу на расстоянии. Стараюсь, чтоб даже под руку меня не брали. Потому что от самого малого прикосновения могу потерять голову.
— Даже — от под руку?
— Даже... Моя кожа чувствует каждый пробежавший волосок. А ты разве не замечаешь?
Да что там, когда и собственная кожа его, все годы чёрствая, — вот обновилась, переменилась? Его всего она обновила, такой остроты он не знал.
Георгий закуривает в постели, просит папироску и она.
Так и курят рядом. И уже серьёзней:
— Я ведь на людях совсем не часто откровенна, как в этот раз прорвало у Шингарёва. Но последнее время такое ощущение, что всё доходит до края. И вдруг мне показалось — я нашла в тебе союзника. Особенно когда ты замечательно сказал, что смирение полезней для общества, чем свобода. А ты — отшатнулся?
— Да я... — не мог точно определить Георгий. — Я не против монархии как таковой. Я — только этого царя... Он меня оскорбляет.
— Вот это и есть в тебе — подхваченная общая зараза! И давно?
— Скажу точно: от убийства Столыпина.
— Но что он мог?
— Перед тем — очень многое. А в этот момент — хотя бы подойти и наклониться к раненому. Навестить в больнице. Когда верную собаку убьют — и то уделяет ей хозяин больше внимания. Если мы простим Столыпина безо всяких выводов — никуда мы не годимся.
— Но у всякого человека, значит и у монарха, может произойти минутный сбой чувств, ошибка. Нельзя так решать по единичному...
— Да в чём хочешь! Хоть это пышное трёхсотлетие. Зачем так пыжиться: о, великая династия! Мало у них было промахов, переворотов, ничтожеств? то слишком слабых воль, то слишком жестоких?
— Не-ет, ты заражён, ты заражён! — почти с отчаянием покачивалась она.
— Почему бы не огласить сердечно: “Подданные мои! Это праздник — ваш, это вы перестояли страшную смуту 300 лет назад. И это вы проявили милость, оказав нашему роду доверие. Хотел бы и я по силам оправдывать завет”. Но — нет у него этого порыва всенародной откровенности, тем и не наш. А жалкая позорная поездка его в Червонную Русь? — близорукая поездка снять пенки с ликования — как раз перед тем, как начали нас из Перемышля и изо всей Галиции гнать?.. Именно нынешний наш император именно с нашей страной — не справляется, и уже четверть века, и это ужасно! Не жалеет он русской крови, думает — в запасе её океан.
— Но — законы войны, что ж он может?
— Войну-то — по-разному и можно вести. Если вообще в неё вступать, этого надо было избежать.
— Но ты же, надеюсь, не делишь с кадетами обвинений, что правительство ведёт войну в проигрыш?
— С чисто военной точки зрения — нет, мы её даже постепенно выигрываем. Только непонятно, что мы от этого возьмём. И слишком много за это заплатим. Для русского будущего, для целости народного тела и духа — полный бы нам расчёт дальше войны не вести.
— Но — как же её можно бросить? — изумилась Ольда. — Это лёгкое насекомое может вдруг свернуть полёт. А слон топает — ему не повернуться. И если бросить теперь войну — зачем были все прошлые жертвы?
— Скорей всего — зря.
Не ожидала от него! Вот не ожидала!
— Но это было бы преступление против всех павших!
— Думать надо о тех, кто ещё на ногах, — хладнокровно отвечал Георгий. — Что-то должно смениться, что заклинивает всю Россию на погибель. Что-то бы сменилось — и пошла бы Россия на поправку.
Ольда испуганно встрепенулась:
— Что ты имеешь в виду — смениться? Тронь Государя? — и можно потерять всю монархию. Можно потерять вообще всё! У народа только и есть — вера и царь.
— Да я не сказал — ему смениться. — Георгий сам не знал, как он думал. На кого-то из великих князей? Но — стоят ли они чего? Но кто из них стоит? Не худшая ли была бы ошибка? — Во всяком случае — да, в чём-то важном перемениться. — И, задирая ещё для проверки: — Ну, а в крайнем случае? Если было б условие: спасти Россию через то, что стать нам республикой?
Ольда поднялась на подушке, избочилась и строго, не по-любовницки, с замедленным отчётистым произношением:
— Как естественно кажется нам, что наверху над нами — Бог, один, и совсем ералашно было бы иметь небесных правителей сразу двести или триста, друг с другом не согласных и воюющих партия на партию, как олимпийцы, — так на земле и народу, особенно простому, естественно иметь над собой одну личную волю. Для мужика именно так: хозяина нет иначе. Монархия — это малое повторение мирового порядка: кто-то есть надо всеми равно признанный, милостивый или строгий к тебе равно, как и к твоему врагу.
Ну, равно милостивым быть трудно. Но не враг никому из подданных, да.
Однако день ото дня позорно упуская Гучкова и все задуманные поиски, Воротынцев тем охотнее прислушивался к Ольде, пожалуй даже и ища быть переубеждённым. Как поддразнивал её:
— Ну, согласись: убогая династия для такой расцветающей, обильной, великой страны? Вся династия — в беспамятстве.
— Не соглашусь! Всё человеческое умение, а в политике особенно, — это иметь дело с тем, что есть, а не придумывать, чем бы заменить.
Она натягивала простыню для тепла, трогательно одиноко пересекали её плечи поворозки сорочки, — но это где-то в краю внимания, вот уж не предполагал, где и с кем придётся выяснять. Снова курил.
— Есть такое русское слово — “зацарился”. Не именно об этом царе, старое. Но, значит, в народном представлении есть такое допущение? Это значит: забыться, царствуя. Перестать ощущать себе пределы. И своему делу. И своему народу. А всякому расширению нужно знать меру. У народа — тоже есть пределы.
— Страну надо беречь! Она создавалась веками! — мрачно предупредила Ольда.
— Вот именно! Я это и говорю! Потому и говорю! Имея власть, да попав в бурю такой войны, надо же уметь эту власть проводить!
— Но он — поставлен на это место! Это — его долг!
— Так если бы! Если б он сам так относился — как к року, как к бремени тяжкому, просил бы других помочь! Если б он нёс корону, страдая, а не... с улыбкой какой-то неуместной...
Вспоминал эту виденную на параде улыбку.
— Ему и трудно! — так уверенно возразила Ольда, будто вчера виделась с Государем накоротке. — Ему и трудно! Он — страдает. А какой клеветой он обложен! Чего стоит одна ложь, а она прилипла, будто он сразу после Цусимы давал в Зимнем бал? А там вообще не было балов с Третьего года! Он улыбкой и пытается прикрыть своё страдание. — Её голос ещё потишел. — И даже — свою беспомощность. Ему, может быть, жутко. Он — пленник и мученик престола! — говорила так уверенно, будто хорошо и близко знала.
— Но если ему так тяжко! И если он так понимает свой жребий, как ты описываешь. То, чувствуя себя слабым для этой страны, не должен ли он...? Перед страной — есть у него высший долг? Вплоть до того, что и... отказаться?
Ольда охвачена была как горем:
— У-у-у, тогда ты — вообще не монархист. Отец — не может отказаться от семьи, хоть и сознавал бы себя плохим. Он связан и саном своим, и властью своей, и подчинённостью других. Ты от своих передовых военных занятий заразился прогрессизмом. Русская монархия держит в мире больше, чем ты можешь предположить. Она подпирает по крайней мере всю Европу.
— Европу? Не вижу. А — что мы Европе? Я вот что вижу: в первую очередь надо спасать не монархию, а народ. Мы заклинились в самоуничтожение — и надо вырываться. А он — бездействует. Я не виню его одного. Тут, видимо, накопился какой-то грех династии — ещё от Петра, а то и от Алексея: они изменили своему избранию Земским Собором, они перестали чувствовать ответственность перед землёй. Так вот, пришёл момент — эту ответственность вернуть. Для спасенья народа.
Разорвалась бы она, узнав, до чего тут можно дойти. Если только уход Государя с Верховного может открыть путь разумным и талантливым силам армии, поменьше — изменить метод ведения войны, а побольше — вообще спасти из неё Россию? Увы, монарха нельзя отстранить от Верховного Главнокомандования никаким легальным путём... Георгий не мог ей выставить практически (он сам практически не знал) — но мог проверять на ней позицию, высказываясь даже непримиримей, чем думал, — и ждать, чем она его поправит.
Ольда по-бабьему сжимала руки в один кулачок:
— Что так думаешь ты — это самое страшное. Что я должна это тебе доказывать. Ты что же — замахиваешься на саму монархию?
— Да не-ет, не-ет...
— Пойми: отказ от монархии — это отказ от тысячи лет нашей истории. Если бы традиция была неудачна — не могла бы вырасти великая нация.
— Но если стала власть бесконечно тупа? не слушает доводов? неспособна?
— Это всё ты набрался от общества! Но оно — в истерике. В прошлом году говорили, что власть не может выиграть войну без них, теперь — что власть стремится проиграть. Интеллигенция наша — глупая, у неё совести много, да мало ума.
— Что ж ты советуешь делать?
— А — ничего не делать. Перетерпеть. Трон — только тронь. И — покатится всё, и не оберёшься. За близкими целями нельзя забывать далёких, — покачала она. Покачалась.
Да что он уж так спорил? Даже и очень хорошо бы теперь, чтоб Ольда оказалась права. Тогда и его преступное лежание здесь вдруг оказывается самым верным действием?
— Так вот, — уже не настоятельно бурчал Георгий, — значит, нет таланта. Вот она и есть случайность рождения.
— А семь пядей во лбу ему не обязательно иметь, таких он может набрать себе советчиков.
— Значит, не тех набрал. А если выслушивает умных — почему это не заметно в действиях?
Похолодалыми ладонями Ольда стесняла, уговаривала его:
— Но может быть и случайности руководятся Провидением, может быть и в них что-то заложено таинственное? Слаб по рождению? — так усилим его нашей верностью!
— Что ты ни строй — монарх не имеет права быть размазнёй. Ты сама говорила: если к Государю нет таинственной любви, то его и самого нет. Так разве он дал нам сохранить к себе такую любовь? это святое представление о троне? Теперь, от тебя, я ясно и вижу, чем больна наша монархия: утеряна несомненность доверия, и Государь не спешит его вернуть. Так в этом он и виноват. Он много сделал для того, чтоб ореол утерялся. Вот ты и сказала. Так пусть возвращает! — волей, дальнозоркостью, мужеством.