Смекни!
smekni.com

Дети Арбата (стр. 31 из 114)

- Будет выполнено, - ответил Дьяков.

Березин исповедовал дух революции, работу в Чека считал своим революционным долгом. Будучи в годы гражданской войны председателем Губчека, он осуществлял красный террор, но мог и отпустить на все четыре стороны незадачливого либерала или перетрусившего буржуя, если видел, что они для революции не опасны. От маленькой, но цепкой руки Дьякова никто не уходил, попасться к нему уже само по себе значило оказаться виновным. Дьяков верил не в действительную виновность людей, а в _общую_ версию виновности. Эту _общую_ версию надо умело применить к _данному_ лицу и создать версию _конкретную_. Создав эту конкретную версию, он подчинял ей себя, следствие и подследственного. Если же подследственный отвергал версию, это служило только лишним доказательством его враждебности государству, которое, как казалось Дьякову, он представлял здесь.

Версия, созданная Дьяковым (по его искреннему убеждению, стройная, логичная и неопровержимая), сводилась к следующему: институт возглавляет Криворучко, бывший оппозиционер, уже битый, а следовательно, обиженный и, по логике Дьякова, озлобленный навсегда. Такой человек не может не действовать: враг не дремлет, враг пакостит, где только может, тем более среди политически незрелых молодых людей. И вот группа таких людей выпускает антипартийную стенгазету. Есть ли связь между этими двумя обстоятельствами? Не может не быть! Руководитель этих молодых людей, студент Панкратов, защищает Криворучко. Случайно это? Не может быть случайным! Случайно ли дело Криворучко по времени совпало с делом Панкратова? Кто в это поверит?! За Панкратовым стоит вдохновитель, бывший оппозиционер. Криворучко вовлек Панкратова, а это уже контрреволюционная организация.

В том, что Панкратов _расколется_ и версия будет доказана, Дьяков не сомневался. Дьяков делил подследственных на доверяющих следствию и, значит, верящих в Советскую власть, и не доверяющих следствию, а значит, в Советскую власть не верящих. Кроме того, он делил их на мелочных, кто придирается к каждой букве протокола, и на мелочных - эти не придираются. Панкратов верит органам, не мелочен, потрясен арестом, надеется на освобождение, ищет доверия, неопытен, простодушен, товарищей будет выгораживать, все возьмет на себя, даже лишнее. Случай легкий.

Криворучко арестовали в ту же ночь, что и Сашу. Он показал, что слыхал о деле Панкратова, но самого Панкратова не помнит - в институте тысячи студентов. На самом деле Криворучко не забыл, что говорил Панкратов на бюро, помнил, как тот приходил к нему оформлять документы. Отрицал он знакомство с Панкратовым не потому, что это могло повредить ему лично, ничто уже не могло ему ни повредить, ни помочь - это акция, направленная против тех, кто когда-либо участвовал в какой-либо оппозиции. И не потому, что разгадал _версию_ - он не знал даже, что Панкратов в тюрьме. Отрицая он это потому, что знал, каждая названная им фамилия может только повредить человеку, который эту фамилию носит. 22

Саше принесли четыре книги, среди них ни одной, что он выписал, хотя библиотекарь и соблюдал некоторую приблизительность. Вместо "Утраченных иллюзий" - "Цезарь Бирото", вместо "Войны и мира" - "Детство", "Отрочество" и "Юность", журнал "Природа и люди" за 1905 год, "Красная новь" N_2 за 1925 год. Все зачитанное, истрепанное, с синим овальным штампом: "Библиотека Бутырской городской тюрьмы". Бальзак издания 1899 года, Толстой - 1913 год. Многих страниц не хватало, опись недостающих страниц в конце книга была неточна. И все же предстояла неделя праздника. Саша просмотрел сначала журналы, потом прочитал книги, потом опять журналы. В "Красной нови" нашел стихотворение Есенина "Синий туман. Снеговое раздолье...". Саше оно раньше не попадалось. "Цезаря Бирото" он читал, тогда история этого незадачливого парфюмера показалась ему мелодраматичной, а сейчас тронула... "Несчастье - ступень к возвышению гения, очистительная купель - для христианина, клад - для ловкого человека, бездна - для слабого". Он не гений, не христианин, не ловкий и не слабый человек. Но все же почувствовал что-то в этих словах важное для себя.

Неделю он наслаждался книгами, свежим бельем, лакомствами, присланными мамой. Он опуская кусочки мяса в суп и, согрев таким образом, добавлял к каше - обед становился съедобным. Утром и вечером делал бутерброд из булки, масла, колбасы и сыра - запах школьного завтрака отбивал запах тюрьмы. Сытый, разомлевший, укладывался он на койку и читал. Лежать днем запрещалось, но Саша не обращал внимания на замечания коридорных, и они оставили его в покое, становились настойчивыми, только когда приближалось начальство. Неделя сытой, ленивой жизни с книгами, колбасой и шоколадом. Казалось, он привык, пообжился, притерся... "Все успокоились, все там будем, как в этой жизни радей не радей..." Это не убеждало, не убаюкивало.

Жизнь в книгах и журналах не имела ничего общего о его нынешней жизнью, да и с прошлой тоже. Все, исполненное страдания в "Детстве" и "Отрочестве", было не таким, как в его детстве и юности.

Он сказал тогда отцу:

- Я не позволю обижать маму.

Отец смотрел на пего серыми выпученными глазами, потом опустил голову на руки.

- Хороший сын... - и заплакал.

Отец есть отец. Пусть у него холодная рука, но ее прикосновение он запомнил с детства. Хотелось утешить его, попросить прощения. Отец отнял руки от лица. Глаза была злые, сухие.

- Кто тебе дал право вмешиваться?!

- Это моя мама.

Несколько дней отец молча вставал по утрам, брился, долго умывался, одевался, разглядывал себя в зеркале, молча садился за стол, молча ел, собирал бумаги в портфель, что-то бормотал, не попрощавшись уходил на работу. Возвращаясь, он окидывал комнату злым взглядом, обедал, не произнося ни слова, со стуком отодвигал тарелки, не отвечал на робкие вопросы матери. Только поздно вечером, когда он и мама уходили в их комнату, Саша слышал оттуда его приглушенный голос, а мама молчала и молчала, и Саша боялся, что от этого молчания у нее разорвется сердце.

Потом он сказал Саше:

- Мне надо поговорить с тобой.

Они вышли из дома и пошли по Арбату. Снежинки роились в свете уличных фонарей. Отец; был в высокой меховой шапке, из того же меха воротник на шубе, он шел рядом с Сашей - высокий, красивый, гладко выбритый, категоричный, не терпящий возражений.

...Он не хотел вмешивать сына в их отношения, это _она_ с детства внушала ему неприязнь к отцу. _Она_ виновата в их разладе, _она_ не разделяла его стремлений, его интересов, ей были ближе сестры и брат. Ревность - только на это и способна.

Безысходная тоска охватила Сашу. Что может он возразить отцу здесь, на улице, отец плохо слышит, надо кричать.

И Саша сказал только:

- Если люди не могут жить вместе, они должны разойтись.

Через месяц отец уехал на Ефремовский завод синтетического каучука. Так в шестнадцать лет Саше пришлось взять все на себя.

Дьяков Сашу не вызывал, и это его не волновало. Первого допроса он ожидал с надеждой, второго - со страхом, теперь не испытывал ни надежды, ни страха. Только мысль о Криворучко не давала ему покоя. Могут арестовать Криворучко, и тот признается, что сказал Саше эту фразу про повара. Таща Сашу уличат во лжи, а уличенному во лжи, ему уже не будет доверия в главном, что касается Марка.

Ну зачем Криворучко это сказал? В какое глупое положение его поставил. Болтун! Как бы Саша поступил, если бы вопрос о Криворучко обсуждался на партийном бюро? Там бы он не утаил этой фразы... Пусть товарищ Криворучко разъяснит, что он имел в виду! Почему же здесь он должен поступать иначе? Почему должен _покрывать_ Криворучко?

Он расскажет все, как было, и снимет с себя тяжесть. Совесть его будет чиста, а там пусть решают... "Сибирь так ужасна, Сибирь далека, но люди живут и в Сибири..." Откуда это?

Живет же он в тюрьме, лежит, читает, лакомится колбасой, шоколадом, поет каждую ночь под горячим душем, думает, вспоминает. У него отросла борода, он уже поглаживает ее, хочется посмотреть, каков он с бородой, но нет зеркала.

Опять явился надзиратель с карандашом и бумагой, забрал книги. Саша написал новую заявку. Он выписал на этот раз десять книг, авось какая-нибудь из них окажется на полке. Повторил "Войну и мир" и "Утраченные иллюзии", выписал толстые журналы за январь, февраль, март, Стендаля, Бабеля, "Историю падения и разрушения Римской империи" Гиббона - незадолго до ареста он начал ее читать, выписал Гоголя, которого любил, и Достоевского, которого не любил - надо все же одолеть. И опять кодекс, пусть знают, что он его требует. Безусловно, его заявки просматривает Дьяков. Так вот, пусть Дьякову будет известно, что он хочет знать свои права.

Два дня без книг вернули его в прежнее состояние. Снова глухие стены, гнетущая тишина, следящий за ним глазок, оправки в уборной, снова тяжелая пища и изжоги - присланные мамой продукты кончились.

Он думал о Кате, вспоминал ее горячие руки, сухие обветренные губы. Он не мог спать, вставал, ходил. Но надзиратели запрещали ночью разгуливать по камере.