- Сто раз слышали, - оборвал его Михаил Михайлович, - в карты смотрите.
- Почему не рассказать молодому человеку, - кротко возразил Петр Кузьмич, - может, и ему интересно. Живы ваши родители?
- Живы, - ответил Саша.
- Не тронули их?
- За что их трогать?
- Захотят, найдут за что. Да и так разве им легко: сын в ссылке. Уж лучше самим в Сибири маяться.
- Не с той стороны вы своих детей жалеете, - с упреком проговорил Михаил Михайлович, - послали посылку, испортили жизнь. Не умер бы без вашей посылки, другие студенты обходятся. И правильно они от нас отрекаются - мы люди конченые. "Революция - локомотив истории", попали под него, смиритесь!
- Выходит, сын не сын, отец не отец.
- Именно так, - со все большим раздражением продолжал Михаил Михайлович. - "Чти отца своего и мать свою" - это от бога, а бог никому не нужен. Их религия - равенство. И так будет всюду, сделают мировую революцию и уравняют всех.
- Хватили вы с мировой революцией, - вмешался в разговор Всеволод Сергеевич, - большевики сами от нее отказались. Государство - вот религия русского человека, он и чтит бога в государе. И повинуется. И не хочет никакой свободы. Свобода вылилась бы во всеобщую резню, а народ требует порядка. Предпочитаю не Степана Разина, не Емельяна Пугачева, а Ленина, даже Сталина.
- Потому-то мы с вами здесь.
- Да. А при Степке или Емельке висели бы на осине. Большевики спасли Россию, сохранили великую державу. При так называемой свободе Россия развалилась бы на части. Новый самодержец укрепляет Россию - честь ему и хвала, а там что бог даст!
- Государство должно защищать своих граждан, ваше государство с ними воюет, - сказал Михаил Михайлович, - со мной, с вами, с Петром Кузьмичом, воюет с мужиком, на котором государство стоит, даже вот, - он кивнул на Сашу, - со своими и то воюет. Я русский, я тоже за Россию, но не за такую.
- Другой не будет, - засмеялся Всеволод Сергеевич.
Посещение Михаила Михайловича не отвлекло Сашу от мрачных мыслей, не сняло тяжести и отчаяния.
Эти сменовеховские и антисменовеховские рассуждения ему знакомы и неинтересны. Человечен только рассказ Петра Кузьмича, неужели нельзя было ликвидировать НЭП без эксцессов... И сломать жизнь парию потому, что товарищи уговорили его умять присланный матерью кусок сала! Тоска...
К этой тоске прибавилась тревога за мать - до сих пор он не получил из дома ни одного письма.
По средам ссыльные собирались на берегу Ангары, ждали почтовую лодку - главнее событие в их монотонной жизни. Бабы полоскали белье, ребятишки купались, вылезали из воды, дрожа от холода, ссыльные ходили по берегу, вглядывались в туманную даль реки. Наконец внизу показывалась крошечная точка, волнение усиливалось - почта или нет. Почтальон в брезентовом плаще с откинутым на спину капюшоном выбрасывал на берег мешок с фанерной биркой "Мозгова", раздавал почту, принимал письма для отправки.
Саша тоже выходил на берег, вместе со всеми ждал почту, но письма получал только от Соловейчика - "Наполеону в ссылке", так и было написано на конверте, он все еще шутил, бедняга Соловейчик, опять был исполнен оптимизма, послал ходатайстве о переводе его к Фриде или Фриды к нему. Из Москвы от мамы Саша ничего не получал. Он телеграфировал ей из Канска в мае, тогда же послал первое письмо. Допустим, неделю ответ шел в Канск, предположим, в Канск письмо пришло, когда почта на Богучаны уже ушла, значит, лежало в Канске еще неделю. Еще неделю валялось в Богучанах в ожидании переадресовки в Кежму. Итого три недели, а он здесь уже больше месяца. Всеволод Сергеевич его успокаивал:
- Первого письма всегда ждут подолгу. Вы считаете во-своему, а почтовое ведомство по-своему. Иногда письма из Москвы идут три недели, иногда три месяца, почему, никто не знает. Бросили по ошибке не в тот мешок, сломалась телега, скинули почту в сельсовете, половину растеряли. Уронит почтарь мешок в Ангару - всю жизнь прождете. И наш дорогой товарищ Алферов погибает от скуки, потому с удовольствием читает наши письма, а если какое-нибудь особенно ему понравится, скажем, по своим литературным достоинствам, он продержит его месячишко, может вообще оставить у себя. Ваш расчет времени неточен, вашу телеграмму из Канска могли переврать, ваше первое письмо почему-либо до вашей матушки не дошло, значит, она получила только второе письмо и ответ ждите еще через месяц-полтора. Наберитесь терпения, мой друг.
Всеволод Сергеевич прав, и все же, видя, что другие получают письма, газеты и посылки, а он нет, Саша нервничал. С каждой почтой отправлял маме два-три письма, писал, что устроился хорошо, квартира у него прекрасная, люди крутом тоже прекрасные, ничего присылать ему не надо, он ни в чем не нуждается.
Грустный возвращался он с берега домой, шел деревенской улицей, с ним здоровались, будто ничего не произошло, будто не его обвиняли во вредительстве, не его вызывали в Кежму. И он понимал, что для деревни действительно ничего не произошло, никому до него нет дела, как пригнали сюда, так и угонят, таких, как он, тут перевидали сотни. Привыкли к мертвым, убитым, пропавшим, детей спецпереселенцев и тех не приютили.
И председатель колхоза Иван Парфенович не обращал внимания на Сашу, глядел равнодушно, сообщил куда надо, там пусть и разбираются, у него своих забот хватает.
Встречал несколько раз Зиду, она смотрела на него вопросительно, он кивал ей головой в знак приветствия, но не останавливался, видел по вечерам огонек в ее окне, но не заходил. Жалел ее, но ничего с собой поделать не мог, не до нее ему теперь, ни до кого, ни до чего.
Общался только с Федей, заходил в лавку за тем, за другим. Федя относился к нему по-прежнему дружески, попросил как-то починить велосипед.
- Ну уж нет, - ответил Саша, - ничего я вам теперь чинить не буду, сами делайте!
- Из-за сепаратора, что ли? - догадался Федя.
- А хотя бы.
- Может, еще и обойдется, - неуверенно проговорил Федя.
Саша вздрогнул. Значит, в деревне понимают, что дело вовсе не кончено. Может, обойдется... А может, и "не обойдется". Знают, если пришивают вредительство, не отвертишься...
- Я думаю, обойдется, - несколько более уверенным тоном продолжал размышлять Федя, - сепаратор, работает, его в МТС свезли, а там сказали, резьба сошла, выходит по-твоему. Да он мужик невредный.
- Кто?
- Иван Парфенович, председатель наш, невредный мужик, хозяин, тоже понимать надо. Белка ушла, коровы пали, хлеб не везут, мужики на стройки вербуются, управься тут с бабами. А бабы за сепаратор глотки перервут, требуют. Ну, сказал он слово, тебе бы стерпеть, а ты гоноришься.
- Ладно, - оборвал его Саша, - давай папирос, спичек, керосину налей - пойду!
- Ну, Сашка, будь человеком, там цепь соскочила, натянуть не могу, потом выпьем по рюмке, харюз копченый есть, я-то тебе что плохого сделал? Я и Ивану Парфеновичу сказал: зря, говорю, вы, Иван Парфенович, парень он городской, московский, хотел по-хорошему, говорил бабам, а бабы что, чурки! Сладится все, Саша...
- Ладно, - согласился Саша, - показывай свой велосипед.
Через лавку Федя провел его во двор, вынес из избы велосипед. Разбирая его, перебирая втулку, шестерни, звенья цепи, гайки, Саша вспомнил велосипед, который у пего был в детстве, старый дамский велосипед, собранный из частей разных марок. Он хорошо ездил тогда, стоял на седле, ехал спиной к рулю, соскакивал назад, пропуская велосипед под собой. Максим Костин бегал за ним по двору, по улице, Саша давал ему прокатиться, а иногда и возил: Макс сидел в седле, а Саша, стоя, вертел педали - на дамских велосипедах нет продольной рамы.
Велосипед напомнил Саше дачу на Клязьме. У многих мальчиков и девочек были велосипеды, и не сборные, как у него, а "Дукс", "Эйнфильд". Стоили они дорого, но люди здесь жили не бедные - "спецы", врачи, адвокаты. Ребята ездили купаться на Клязьму, чаще на Учу - она шире. Тропинка вилась вдоль железной дороги, то спускаясь в овраг, то поднимаясь к самому полотну, щебенка брызгала из-под колес, ветер бил в лицо.
К вечеру дачники собирались на платформе, прогуливались, дожидаясь московского поезда, холеные женщины в легких летних платьях с низким вырезом на груди встречали мужей, солидных мужчин в чесучовых костюмах, с тяжелыми портфелями.
Саша появлялся на платформе, ведя в руках велосипед, черноволосый, обнаженный до пояса, широкоплечий, загорелый ровным молодым загаром. Женщины смотрели на него, улыбались, спрашивали: "Чей этот шоколадный мальчик?" Саше это было приятно, сладостно, тревожно. Задевало только слово "мальчик".
Вечерами играли в прятки на опушке леса. Девочка, он не помнит ее имени, худенькая, высокая, голенастая, пряталась вместе с ним, прижималась к нему как бы нечаянно. Саша чувствовал ее сухое горячее тело, хотелось теснее прижать к себе, но он не осмеливался, грубо говорил: "Не ерзай, места тебе мало?"
Желание проснулось в нем рано, но он подавлял его - эта слабость недостойна мужчины, так он думал тогда, в свои тринадцать лет. Мальчишки во дворе цинично говорили о девчонках, врали, хвастались, эти разговоры были Саше противны, он не играл в фанты с поцелуями - пошлость, мещанство, у человека должны быть другие, более высокие интересы. Он был гордый мальчик, не хотел выглядеть слабым, трусливым. В школе, во дворе его считали сильным, отважным, никто не знал, чего это ему стоит, что он преодолевает в себе.