Смекни!
smekni.com

Диалогика познающего разума (стр. 21 из 97)

1. Раскрывая мышление не в действии на нечто другое, но в его готовности к действию, в его замкнутости на себя (когда определе­ния мысли выступают не определениями текста, а определениями “внутренних собеседников” мыслящего субъекта), мы не обязаны отождествлять “логический строй мышления” с каким-то типом уже положенной, изобретенной теории. Мы можем, во всяком слу­чае принципиально, воссоздавать творящее не через сотворенное, воспроизводить Natura naturans мышления не в форме Natura naturata. Ясно преимущество такого “изображения логики творче­ства”. Оказывается, не нужна “металогика”, объясняющая строе­ние данной теории, требующая, далее, еще одной “металогики” для своего объяснения, и так до бесконечности. Не нужен и “алгоритм творчества” (ответ на вопрос, как изобретается новое), поскольку вопрос этот замещается радикально внеалгоритмическим вопросом:

кто — в историологическом, а не в психологическом смысле — изоб­ретает? А поскольку субъект творчества здесь представлен замкну­тым на себя, то “результатом” его действия будет уже не “развитие теории”, но развитие и изменение пред-определения теорий, логи­ческих возможностей творящего субъекта, то есть возможностей и потенций изменения теорий (если ограничиться только теоретиче­ским направлением творчества).

И что особенно существенно, поскольку это конечный (только “образ бесконечного”), человеческий, самодействующий субъект, а не мистическая, неуловимая, амебоподобная “целостность”, по­стольку “микрокосм” интеллекта возможно изобразить логически, конкретизировать философски. Все перечисленные выше плюсы мо­гут стать (об условиях этого “могут” — позже) именно логическими плюсами, плюсами определенной логики.

И в самом деле. Гигантский расцвет философии в XVII — начале XIX века, ее существование в форме особенного духовного явления, был органически связан с разработкой “логики” (или пока еще пред-логики) творящего логику субъекта, с анализом взаимодей­ствия его внутренних познавательных “способностей”. Такой подход к мышлению несводим к религиозно-схоластической логике (в основе которой — идея, что “логическое” мышление есть последо­вательная, ступенчатая деградация исходного божественного ин­теллекта, логически невоспроизводимого, неразличимо целостного, ничего в себе не содержащего и все порождающего). Такой подход несводим и к позитивно-научной логике (в основе которой — идея субъекта мышления, полностью положенного в своем теоретиче­ском продукте — “печатном” тексте — и только в нем фиксируе­мого).

Именно в радикальной специфичности такого подхода к мышлению, уже в том, что этот подход нельзя было редуцировать ни к религии, ни к науке, ни к искусству, и состояла его плодотворность. Можно просто условиться называть такой подход философским. Вот и все. Кажется, мы назвали “кошку — кошкой”, “филосо­фию” — как она исторически сложилась — “философией”.

Но в столь плодотворном философском подходе, в “философ­ской логике”, сформировавшейся через два столетия после Кузанского, было несколько уязвимых мест, несколько радикальных трудностей, которые привели к тому, что “философская логика” с середины XIX века на сотню лет ушла в подтекст анализа, пережи­вала, как зерно зимой, стадию яровизации.

В Новое время “философская логика” могла работать и раз­виваться только не как логика, а как “чистая философия”, “онто­логия”, “метафизика”. Этому есть ряд причин.

Прежде всего, исходные определения (внутренние “Я”) “теоретического гения” выступали именно как исходные, неизменные, не­объяснимые творческие силы, как своего рода осколки внелогического, божественного интеллекта. Для Бога все эти силы слива­лись в одно, в нечто неразличимое, так сказать, “психологически данное”. В “конечном разуме” человека единый интеллект Бога раскололся на многие — и уже поэтому ущербные — фрагменты.

Чтобы раскрыть историологический смысл этой метафоры — сно­ва отступление (собственно, в таких отступлениях, то есть в захо­дах к нашей проблеме с разных сторон, и состоит стратегия этой ча­сти). Здесь мы переходим ко второму моменту в анализе того про­образа, который предстал перед нами в диалогах Кузанца. Те­перь задача состоит в том, чтобы осмыслить культурологический замысел и предысторию Ума, способного “охватить точкой — мир”.

2. “Способности” творческого интеллекта в XV веке были эмпирически обнаружены в мышлении индивида, но по происхождению они были познавательными проекциями (в индивидуальный Ра­зум) всеобщих, исторически определенных предметов познания: 1) аристотелевских “форм единичного предмета”, его неповторимо­го качества; 2) платоновских “форм-идей”, образующих идеальный мир, единый в своих основных измерениях — истине, добре, красо­те; 3) идеализации движения, несводимых ни к “качеству”, ни к “идее”, вообще несводимых к форме или, во всяком случае, невы­водимых из формы; 4) “формы форм” — неподвижного двигателя, бездейственного созидателя, идея которого принципиально исклю­чала вопрос: почему он, этот двигатель, движется? Все эти абсо­лютно автономные предметы познания замыкались (каждый) толь­ко на себя, формировали особые непересекающиеся миры, несоприкасающиеся “формы бытия”, в которых реально существовал — одновременно, но абсолютно в разных планах, разных смыслах — реальный, земной человек.

Соединялись (в XV—XVI веках) эти “миры идеализации” двоя­ко. Во-первых, в “точке” эмпирического предмета, в сфере принци­пиально неопределенного (и неопределимого) бытия. Во-вторых, это соединение осуществлялось “по идее”. Все названные “миры” не только эмпирически, но по самому замыслу Возрождения дол­жны были сходиться и замыкаться вне логики, в индивидуальной человеческой личности, в конечном, “точечном” интеллекте. Какая-то взаимоаннигиляция этих предельных идеализации и одновре­менно их коренная трансформация (гносеологизация!) входили в исходные “условия игры”.

Абсолютная гетерогенность “миров” при абсолютной моногенности методологического замысла — вот характерная трудность мышления в эпоху Возрождения, трудность, оказавшаяся предпо­сылкой формирования логики Нового времени.

В тигле возрожденческой мысли происходило целенаправлен­ное отделение и полное размежевание ранее связанных идеализованных систем (миров). Так, внутри собственного античного мыш­ления “миры” Аристотеля и Платона, Гераклита и Зенона отнюдь не были отдельными мирами, это были разные определения одного мира, противоречивые решения одной — “апорийной” — задачи (вспомните Зенона) — задачи воспроизвести в мышлении, в поня­тии нечто радикально непонятное, нечто внепонятийное — множе­ственность, движение, беспредельность...

Еще более целостен был сам по себе “мир средневековья”— мир, в котором познать предмет означало познать его как опреде­ление субъекта (как “цель”, как “средство”, как нечто причастив­шееся личности Абсолюта).

Правда, предельные идеализации античности и средневековья друг другу искони противостояли. Но это было “межкультурное” противостояние, могущее оборачиваться и последовательностью, и враждой, но не взаиморефлексией. Эти миры (идеализации) не существовали до периода Возрождения в какой-либо диалогиче­ской одновременности (вспомним размышления Бахтина из нашей настройки), не вытекали, не разветвлялись из одного логического замысла, они были диахронны.

Возрождение, с одной стороны, расщепило единый мир Аристотеля — Платона и довело противоречивые идеализации античности до той грани, где они раскололись, развились “в формах противо­положности”, стали различными логическими абсолютами. Так же расщепило Возрождение и монотонный мир средневековья (придав абсолютный характер не только божеству, но и индивидуальному, конечному субъекту, вот этому, данному человеку).

В целостном средневековом мышлении Возрождение расще­пило все, что возможно, довело до предела, до полной самостоя­тельности все промежуточные идеализации. Мы видели, как абсо­лютизация идеи субъекта породила идею самостоятельного и са­мобытного объекта. Но то же происходило и со всеми другими пре­дельными идеализациями: “средством” и “целью”, “индивидом” и “всеобщностью” (соборностью), схоластикой и мистицизмом (вну­три самого мышления). Каждая промежуточная идеализация стре­милась стать предельной, превратиться в особый духовный мир, в абсолют.

Но с другой стороны, Возрождение свело воедино только что разведенные и абсолютизированные идеализации, столкнуло неза­висимые миры в одном логическом пространстве, приняло все от­почковавшиеся друг от друга идеализации как одинаково допусти­мые, одинаково необходимые для мышления и, однако, совершенно несводимые друг к другу, непроницаемые друг для друга, взаимо­неприкасаемые.

В котле возрожденческой мысли (творчества вообще) все эти предельные идеализации, во всей их гетерогенности и несовместимости, рождались из одного замысла и фокусировались в один за­мысел; между мирами пролегла бесконечность, но они “охватыва­лись точкой” (вспомним Кузанского). Речь идет не о психологиче­ском замысле, но о культуре, истории, логике, о том, что в самой действительности стояло за мыслью философов, художников, поэ­тов XIV—XVI веков.

И замысел этот — остранение5 (чтобы стала странной) и отстранение (от меня самого) моей собственной, “имманентной” культуры. (Повторяю, “замысел” здесь — понятие условное, в его основе лежит сложный социально-исторический процесс. Но сей­час существенно обратить внимание на закругление, замыкание этого процесса в мышлении индивида, на формирование внутрен­них свободных замыслов, изменяющих все направление детермина­ции. Сейчас — в плане моего исследования — существенна не “ре­дукция” творчества к его “условиям”, но, так сказать, трансдукция исходных социальных детерминант в ключе творческих замыслов и творческой работы. Возможно объяснить социальными причина­ми возникновение “Гамлета” в определенную эпоху, в русле опре­деленных идеологических устремлений. Но “Гамлет” не сводится к этим условиям, его смысл культурен. “Гамлет” может быть по­нят только как “образ культуры”, “субъект культуры”, обосновы­вающий себя сам и входящий в образ каждого культурного чело­века, в его “микрокосм”...)