Смекни!
smekni.com

Диалогика познающего разума (стр. 24 из 97)

Итак, смысл классического диалога состоит в том, чтобы, как в мясорубке, как в “мыслерубке”, перерабатывать историческое многообразие логик в монотонность логического прогресса и обращать в дело познания все накопленное богатство человеческих логиче­ских способностей, человеческого опыта.

И это не криминал. Это историческая миссия логики Нового времени. Все, что я сейчас сказал, лишь сокращенное описание той работы, которая реально осуществлялась в развитии философской

мысли XVII — начала XIX века. И Декарт, и Спиноза, и Лейбниц, и Локк, и Кант — каждый по-своему — анализировали и развивали идею внутритеоретического (внутри интеллекта происходящего) взаимодействия интуиции, рассудка, экспериментальных, конструктивных способностей, с тем чтобы глубже, продуктивнее, всесто­ронне, энергичнее фокусировать эти способности (понять, как они фокусируются) в — скажем, вслед за Кантом — трансцендентальной дедукции.

А неискоренимый фон “способностей” был крайне существен. Он и был той содержательной “подкормкой”, за счет которой рассудочная дедукция постоянно обогащалась, раскрывалась в своем наполнении, впитывала — пусть превращенные — соки “реального диалога логик”. Пока этот содержательный фон существовал, пока “мыслерубка” рассудка имела что перемалывать, философская ло­гика оставалась действительно философской. Монолог был только “конечным счетом” этой логики, но не ее единственным определе­нием. И хотя остальные ипостаси Разума осознавались только как “способности”, их логическая природа выявлялась как раз в том, что они обогащали дедукцию, формально признаваемую за един­ственно возможную логику. Можно сказать и так: в мышлении Но­вого времени “диалог логик” оставался реальным диалогом и не сво­дился полностью к монологу, потому что в “творческой голове” теоретика постоянно, что бы он ни делал, сохранялись две несводи­мые друг к другу фигуры, два Собеседника, никак не могущие стать двойниками: “Я” текста (представитель логики в узком, рас­судочном смысле) и “Я” готовности к творчеству, “Я” как пред­определение теорий, субъектное определение интеллекта. Это по­следнее “Я” (реализуемое в интуиции, разуме, “продуктивном во­ображении”) все время стремилось уничтожить себя и... не могло.

Дедукция Декарта (основанная на переработке интуитивных исходных геометрических образов); “всеобщая наука” Лейбница, формализирующая спонтанную активность (монадность) каждой теоретической идеи; собственно “трансцендентальная дедукция” Канта (использующая и “ноумены” Разума, и “продуктивное во­ображение” в его основных конструктивных “схемах”) — вот ос­новные условные пункты такого обогащения рассудка действитель­но содержательным логическим движением (= движением диало­гическим).

Логическое своеобразие этой (исторически конкретной) дедукции можно определить в двух моментах.

Во-первых, дедукция эта была переводом на “язык логики” основных форм движения уже известной нам “себетождественной точки” Николая Кузанского. (Формальной дедукцией, как таковой, она оборачивалась только в своей функции логического эсперанто, для обмена информацией между различными логическими культурами.) И если так поставить вопрос, то окажется, что все перема­лываемые в этой дедукции “способности” мышления — все же не ос­колки божественного интеллекта средневековья, а различные по­знавательные проекции совершенно нового теоретического гения. Гения, замышляющего познание совершенно нового (вновь открыв­шегося) мира.

Исходный замысел — познать любой предмет как “точку Ку-занского” — определил весь “механизм” превращения “способно­стей” в “логику”. Этот замысел требовал сформировать геометри­ческий образ движения, ориентировал на идею “элементарной силы”, провоцировал “изобретающий эксперимент” Галилея, Мак­свелла, Эйнштейна (расчлененное тождество мысленного и реаль­но-приборного эксперимента). И в результате порождалось жест­кое расщепление (уже в пределах действия собственно дедуктив­ной “мыслерубки”) аксиоматизации, с одной стороны, и формали­зации вывода-доказательства — с другой.

Во-вторых, “диалогический колледж” теоретического интеллек­та был построен в форме своеобразного конуса, вершина которого как бы пунктиром вычерчивалась где-то на продолжении всех по­знавательных векторов, идущих вовне, сходящихся только вне ин­теллекта — в познаваемом предмете. Способности эти действовали как ньютоновские необъяснимые силы: только от субъекта, в глубь предмета; они не могли соединиться в обратном, в глубь интеллек­та направленном движении. Поэтому и перерабатывающая все эти способности дедукция не могла обратиться к своим основаниям, она двигалась в дурную бесконечность, не могла критиковать соб­ственные начала (или, если говорить более формально, свои аксио­мы), не могла обернуться основанием самоизменения творческого интеллекта.

Если, говоря словами Маркса, революционная практика есть единство изменения обстоятельств и самоизменения (Selbstveran-derung)7, то можно сказать, что в деятельности и соответственно в мышлении Нового времени самоизменение осуществлялось только как побочный эффект (функция) изменения обстоятельств. “Внут­ренний диалог” способностей не мог получить — на пробеге XVII — начала XX века — рефлективной логической формы (эта логиче­ская форма не могла быть освоена в “науке логики”).

Рефлексия всего этого процесса есть явление нашего времени — второй половины XX века, когда самозамыкание теоретического интеллекта стало замыслом всех социально-исторических, теорети­ческих (см. обоснование математики), логических сдвигов, тем, что сегодня стоит за мыслью теоретиков, философов, поэтов.

В XVII — начале XIX века такого замысла и быть не могло. Гетерогенность “способностей”, их несводимость к теории, к положенной идее представлялись временным недостатком, метафизиче­ским привеском, средневековым реликтом — тем, что нужно (хотя никак не получается) преодолеть, окончательно перемолоть в “мыслерубке” рассудка, в вечном покое “чистой дедукции”. Величай­шее достояние философской логики — предопределение творчества через определение “многоместного” субъекта творческой деятель­ности — мыслилось как нечто неудобное, почти непроизносимое, случайное. Слава богу, это узкое место философии снималось в ме­тафизике, в онтологии, наконец, в “практическом Разуме”. Так по­лагали сами философы XVII — начала XIX века. И это не было простой ошибкой или близорукостью.

Здесь мы переходим к третьей трудности философской логики.

В. Текст (напечатанный в книге, начертанный в рукописи, просто произнесенный) был тем соблазном, ради которого (ради прочтения и слышания которого) совершалась редукция всех ипоста­сей “внутреннего колледжа способностей” к безличной работе дедуктивного рассудка. Но ведь вне текста, вне фиксированной логи­ки рассуждений деятельность “внутреннего творческого колледжа” действительно логически неуловима, она остается “черным ящи­ком”, предметом догадок, спекуляций, психологических аналогий, онтологических фантазий (нет, нет, очень культурных и полезных фантазий, но абсолютно непроверяемых и логически невоспроизво­димых). Логика — вне текста — не может быть предметом логиче­ского исследования, она, скажем определеннее, вообще не может быть предметом.

Есть как будто и другой выход. Можно искать реальную логи­ку творческой мысли непосредственно в деле, в продуктах творче­ства (вне текста, вне слова существующих) — в машинах, статуях, полотнах художника, жилых домах, материальной культуре. Для этого требуется “только” расшифровать эту культуру как деяние, как процесс. Но для такой расшифровки надо нечто знать не только об итоге, но и о замысле, не только о материальном предмете (ко­торый получился), но и об идеальном предмете, который как цель, как закон определяет характер и направление деятельности8. Ведь реальная деятельность (эллипс с двумя “фокусами” — предметом реальным и предметом идеализованным) — это двойная, двоякая деятельность, одновременное изменение реального и идеального предмета, невозможного для “земного бытия”, не могущего суще­ствовать в камне или в металле (“материальная точка”, “вирту­альная частица”, “актуальная бесконечность”). И такое несовпа­дение, зазор между двумя определениями цельной практической деятельности, двумя ее предметами и составляет сущность, полное определение практики. И вот нам снова нужен текст, в котором и воспроизводится само это несовпадение, сам этот зазор; необходим текст, который для того и пишется, чтобы остановить, замкнуть на себя — до практического воплощения, на полпути — сам процесс мышления как особую (и всеобщую) форму деятельности. Но ведь в тексте пропадает... И сказка про белого бычка начинается сна­чала.

Чтобы воспроизвести “взаимоотношение” многих “Я” (“внутри” творящей головы) как логическую реальность, необходим текст. Но в тексте творческий диалог усыхает в монолог рассудка! Без разработанной диалогики нельзя понять творчество как логический процесс. Но диалогику эту нельзя разработать как логику. Она ис­чезает в логически фиксированном тексте. Положение кажется без­выходным. Философская логика что-то вроде “деревянного желе­за”. Когда она становится философией, то исчезает как логика. Ко­гда превращается в логику, то исчезает как философия. Но мы воз­вращаемся к великим достижениям философии XVII — начала XIX века... Как раз в этом взаимопревращении, в стремлении “пой­мать обоих зайцев”, пойти в две противоположные стороны и за­ключалась сила и продуктивность несуществующей философской логики Нового времени. А не существовала она потому, что не мог­ла актуально реализовать основного своего определения — не могла быть формой (логически осмысленной формой) самоизменения мышления, самоизменения мыслящего субъекта.