Вообще “майевтика” и радикальная диалогичность мышления всегда предполагают друг друга. В “майевтическом” размышлении субъект мысли выступает предметом собственного понимания и изменения (“познай самого себя”), он уже по определению расчленяется на два (минимум) субъекта, а его деятельность, замкнутая
“на себя”, приобретает социально-логический (= диалогический) характер.
Особенности “майевтики” (и диалогичности) того или другого исторического периода своеобразны и неповторимы; “майевтика” сократовского диалога (историологическая характерность его основных участников, сама логическая схема их спора) коренным образом отличается от “майевтики” (диалогичности) галилеевского типа. Но каждый раз “майевтика” оказывается формой коренной логической революции (формирования нового субъекта мышления), и каждый раз она осуществляется как своеобразный эксперимент над внутренней речью.
Не настаивая сейчас на каких-то жестких дефинициях, я хочу лишь напомнить следующее. Во внешней речи (языке) обычно уходят в подтекст, пропускаются многие логические ходы, которые зачастую составляют самую суть рассуждений, но кажутся само собой разумеющимися, прорабатываются с громадной быстротой, в свернутой, логически и синтаксически усеченной форме, внутри мышления, в глубинах внутренней речи.
С другой стороны, во внутренней речи4 пропускаются многие логические ходы, актуальные для языка информации, необходимые в процессе общения с “чужим человеком”, но совершенно несущественные, просто не существующие в действительном — для себя — обосновании истины. Сколько ни опровергай логику языка (внешней речи), убедить человека невозможно, пока остаются незатронутыми глубинные логические структуры, внутри определяющие нашу логическую фразеологию (фразеологию типа “следовательно”, “таким образом”, “отсюда вытекает” и пр.). Только проникнув во внутреннюю речь, только затронув “синтаксис” пропусков, умолчаний, “монтажа”, как сказали бы в кинематографе, возможно затем воспроизвести и коренным образом трансформировать действительный, реальный, действующий образ мышления.
Именно на такую коренную, живую логику и покушается Галилей, когда он затевает свой, условно говоря, “майевтический” эксперимент, свои попытки “вытащить за ушко да на солнышко” (= преобразовать) наличное мышление “простаков”. И тут глубоко содержательно и логически существенно самое использование Галилеем в диалогах живого итальянского языка. В мертвой латыни до внутренней речи, до логики “пропусков” не доберешься.
Поэтому, когда основной герой Галилеевых диалогов, Сальвиати, расшатывает неявные стереотипы внутренней речи педанта Симпличио, то он имеет все основания утверждать, что он проникает в суть его рассуждений лучше, чем тот сам может это сделать, и в результате доводы, которые до сих пор казались убедительными и поддерживали уверенность в истинности, начинают в уме изменять свой вид, постепенно побуждая если не переходить, то склоняться к противоположному5. Вот почему я говорю, что сквозной “майевтический” эксперимент Галилея осуществлялся над “внутренней речью”.
Однако, чтобы читатель знал, что мы отнюдь не забыли о Галилеевых экспериментах в физическом смысле слова, сформулируем наш исходный тезис в наиболее общем виде: формирование новой формы теоретизирования осуществляется Галилеем в антиномичном тождестве двух экспериментальных процессов. Во-первых, в ходе экспериментально-математического “дедуцирования” (= конструирования) нового идеализованного предмета — инерционного движения материальной точки в конструктивном пространстве. Но, во-вторых, тот же эксперимент над идеализованным предметом (в процессе которого формируются основные понятия классической механики) сознательно строится Галилеем как эксперимент над “мышлением Симпличио”, как целенаправленное столкновение основных, исторически заданных к началу XVII века типов мышления, характеров человеческого поведения6 (в целях формирования нового субъекта теоретизирования).
Внимательный анализ показывает, что в “Диалоге...” нет ни одного мысленного эксперимента над идеализованным предметом, который не осуществлял бы одновременно как эксперимент над внутренней речью, который не катализировал бы скрытые потенции превращения “логики Аристотеля” в “логику Коперника”. Нет ни одного мысленного эксперимента над идеализованным предметом, который не осуществлялся бы по сократической схеме: “Вы сами не знаете, что вы это уже знаете, но мы сейчас выволочем Ваше знание наружу, логически переформулируем его” (даже сам этот оборот присутствует почти во всех мысленных экспериментах “Диалога...”; см. с. 186, 188, 228, 291, 294, 296, 427, 428 и т. д.7). И это не разрозненные эксперименты, а цельная система вполне продуманных и на долгий срок рассчитанных действий. Теперь можно дать и “дефиницию”: работу в уме по такой сократической схеме я и называю здесь “майевтическим” экспериментом.
Для того чтобы глубже войти в эту “майевтическую диалектику”, воспроизведу очень кратко и схематично движение мысли Галилея хотя бы в одном, но, правда, коренном “майевтическом” эксперименте.
В соответствии с нашим замыслом, я обращаю особое внимание именно на “майевтику” Галилея. Анализ трансформации идеализованных предметов (до той предельной идеализации, в которой коренным образом преобразуется предмет понятия, но, значит, и идея предмета) здесь отступает в тень, на задний план. Замечу только, что в реальном движении позитивной науки Нового времени происходит обратный процесс: отступает в тень и переходит в подтекст как раз “майевтическое” определение мысленного эксперимента, а его предметная сторона выступает на передний план, фиксируется. Может быть, именно поэтому многие существенные определения цельного эксперимента Нового времени, как эксперимента принципиально действенного, не замечаются исследователем.
Прежде всего представим действующих лиц, только что вступивших на страницы “Диалога...”8. (Мы помним, персонажи, из жизни вошедшие в диалоги Галилея, некогда были порождены как логические определения, как радикальные переформулировки потенций средневекового мышления логическим демиургом XV века — Умом Николая Кузанского.)
Симпличио. Надо исходить из того, “что мы постоянно имеем перед глазами и о чем Аристотель написал целых две книги. Но, если отрицать начала наук и подвергать сомнению очевиднейшие вещи, то можно — кто этого не знает — доказать что угодно и поддерживать любой парадокс” (С. 138). Или: если “ни одно из этих явлений ни по свидетельству наших чувств, ни по преданиям или воспоминаниям наших предков не наблюдалось на небе, следовательно... они не существуют” (С. 145) (курсив мой. — В. Б.).
“Мысль Симпличио” — предмет преодоления в “майевтическом” эксперименте — можно определить как мышление авторитарно-эмпирическое (авторитетом может служить “текст” классика или эмпирическая данность — это неважно, ибо логически одно и то же).
Ближайшим историческим прототипом “мысли Симпличио” является мышление средневековья (трансформированное и ставшее “образом культуры” в призме Возрождения). Конечно, такое утверждение несколько унизительно (Симпличио далеко не Аквинат и даже не “Аристотель с тонзурой”) для реального средневекового мышления.
Но во-первых, речь идет не о самой средневековой культуре мышления (как целом), но о той ее плоскости, которая снялась и включилась — как предмет анализа — в контекст нового понятия классической науки. Во-вторых, этот способ мышления обсуждается в “Диалоге...” именно как объект преобразования, то есть нечто чуждое и вызывающее (провоцирующее) недовольство, иронию, критику. Аристотеля, умноженного на Аквината, необходимо — таково условие эксперимента — представить в образе Симпличио (довести до гротеска), чтобы занять по отношению к Аристотелю и Фоме отстраненную позицию, чтобы остранить (сделать странной) средневековую логику, чтобы трансформировать ее. В-третьих, авторитарно-эмпирическое, “цитатное”, мышление, “текст как предмет познания”, “эмпирия как текст” — совсем не так плохо.
Только средневековье, только тысячелетие виртуозно-схоластической культуры (действия и мышления) развили умение и сделали возможным экспериментировать над речью как над “бытием мышления”, позволили взять за предмет преобразования предмет как средство, средство как рецепт, рецепт как традицию... Только проведенный через “ушко” средневековой традиции, субъектных определений бытия, мог Аристотель (вообще античность) стать предметом возрождения, осмысления, преодоления.
Впрочем, и обратно: средневековое мышление могло стать предметом преодоления и трансформации в новую логику только как переформулировка Аристотеля или Платона, только как средневековая античность.
Переформулируем сказанное выше: мышление Симпличио — это сложное (дихотомическое) сращение и затаенный диалог античного мышления (“эйдос”, вид, форма вещей, как они есть, качественные стихии) и мышления средневекового (культура текста, культура не видения, но слушания, чтения).
Образ Симпличио — конечное воплощение длительной историо-логической эволюции. Создание его как образа культуры — одно из величайших дел Возрождения. От блистательного гуманиста Петрарки, остраненно и проникновенно возрождающего античный образ культуры как текст, к “малой группе” реальных собеседников-гуманистов, сталкивающих, амальгамирующих, сочетающих Аристотеля и Фому Аквинского, Платона и Абеляра, воссоздавших в этой амальгаме живой, но уже где-то “скомпрометированный”, средневеково-аристотелевский образ мышления как образ речи, как предмет преодоления, к воинствующему “педанту” (это уже художественный образ) диалогов Бруно и, наконец, к простенькому, доверчивому, ученейшему, но в чем-то опустошенному и готовому