Правда, есть “выход” в конце “Гамлета”: “Если чему-нибудь суждено случиться сейчас, значит, этого не придется дожидаться.. Самое главное — быть всегда наготове... Будь, что будет!”9. Но
этот безвольный “выход” развязывает заключительную кровавую бойню; это и есть конец нравственности (= попытка укрыться от нравственных, неразрешимых по определению) коллизий. Ответственность надо брать на себя! Ни история, ни среда, ни великая цель, ни нормы морали — на выручку прийти не могут. Хотя бы потому, что в решающую минуту человек — в напряжениях нравственной перипетии — необходимо становится независимым — и от среды, и от моральных внешних запретов.
Конечно, я здесь не думал расшифровать “Гамлета” Шекспира. Как в каждом произведении искусства, само это произведение — больше своего смысла, больше тех осмыслений, что способен дать его читатель; хотя только в ауре этих осмыслений и переосмыслений и состоит жизнь произведений, порождающих вечный Образ культуры. Но дело не только в этом, дело еще и в том, что только в сопряжении — Гамлет-трагедии, — Дон-Кихот-трагедии, — Фауст-трагедии... личности Нового времени — имеет смысл и сама нравственность, и каждая из этих трагедий поодиночке.
Все, только что намеченные и многие иные годовые кольца нравственности не снимают и не исключают одно другое. В нравственности современного человека живет (в глубинах сознания и — большей частью — мало осознанно) сложное, парадоксальное сопряжение всех этих “колец” — трагедий Эдипа и Христа, — Гамлета и Дон-Кихота... Поле таких сопряжении и есть реальная нравственность людей XX века. Но во всех этих нравственных перипетиях — взятых по отдельности или в их сопряжении — мой поступок просто не имеет однозначной, предопределенной (в том числе и морально предопределенной) детерминации, заведомой, нормативной добродетельности. Это — всегда впервые, мной самим, за себя, но на века — предопределяемое бытие, определенность моей личности. И как бы я ни поступил, это не снимает исходной, безвыходной перипетии нравственного выбора, решения, совести (ответственности). Нравственный поступок лишь тогда нравственен, когда он нечто преступает, то есть... когда он восстанавливает исходную перипетию.
Поэтому-то нравственность фокусируется не в моральных заповедях, предписывающих “как надо поступить”, но в неких образах культуры, в личностных трагедиях Эдипа, Прометея, Гамлета, Дон-Кихота...
Бессмысленно требовать — “живи, как Эдип!”, или — “поступай, как Гамлет!”, или — “борись с ветряными мельницами, как Дон-Кихот!”. Жизнь в этих образах, включение в эти нравственные перипетии не может дать образец истинно доброго поведения. Эти перипетии — не “ценности”, вне человека существующие и направляющие его путь, но это и не “эталоны”, внутри моего сознания засевшие. Это — моя определенность как личности, это — узлы, в которых сгущается и развивается моя способность ответственно (и — культурно!) самодетерминировать мою судьбу.
Конечно, в засохших однозначных нормах морали нравственная перипетия расщепляется, образ разрушается, расплывается в заповедях, приобретает внешний для поступка ценностный характер. Для повседневной жизни такой моральный автоматизм необходим, иначе не проживешь. Но в экстремальных ситуациях (XX век — сплошная экстремальная ситуация) нравственность вновь вступает в свои права, то есть каждый раз создается заново, в уникальном, одноразовом (поступок!) воплощении.
Скажу еще так: реальный человеческий поступок может быть (и обычно бывает) импульсивным, случайным, моральным, инстинктивным и т. д., но вот его рефлексия в наше сознание, его внутренний смысл в жизни личности, в определениях самодетерминации, в образных средоточиях (Прометей, Гамлет, Дон-Кихот...) есть нравственная перипетия. Есть начало идеи добра, но не его отстранение, воплощение и т. д. Поступок нравственен, так сказать, a priori и aposteriori, но не актуально... Точнее, он нравственен именно актуально, но только в контексте нравственной целостности, в неразрывной, обратимой связке “a priori <— поступок... —> a posteriori”.
(4) Теория.
Теория — как грань культуры — трансформирует наше исходное сознание, его содержание.
Система сознания повседневно аффицируется извне и “из-нутра” бесчисленными воздействиями типа — “предмет — чувство”, “свойство вещей — ощущение”... В теории все эти связи перестраиваются в “горизонтальные” взаимодействия типа “предмет — предмет”, в сцеплении внутри предметных матриц, образующие единую теоретическую систему. Теоретическая устремленность самой нашей практики каждый раз “подставляет” под действие предмета вместо органа чувств некий иной предмет, образуя целостную, отстраненную от меня, “горизонтальную” предметную связь. Сознание переформируется в форму отстраненного, охлажденного “описания” и мысленного, дедуктивного воссоздания предметных связей и замыканий (в контексте той или иной основополагающей идеи, “космоса”, — как эстетически значимой формы — в античности или Вселенной — как предмета познания — в Новое время...).
Субъектность нашего восприятия — в идеале — элиминируется.
Правда, здесь еще не возникает самодетерминации в собственном смысле (как это совершается в искусстве и в философии), но зато “детерминация извне”, направленная на человека, просто-напросто выводится “из игры”. В теоретически переформированном
сознании (и — мышлении) располагаются связи, имеющие смысл только как связи объектов, с целенаправленным исключением (это — дьявольски сложно!) всяких коллизий, образца — “так мы это воспринимаем”. Даже связи “сущность — явление”, как будто остро “перпендикулярные” (“вещи в себе” и — “явления нашей чувственности”), в теории даны, осмыслены также как связи “горизонтальные”, дистанцированные от их восприятия.
В теории еще нет перехода в самодетерминацию, но есть — необходимое для самодетерминации, для преображения внешних детерминационных связей — отстранение связей “извне” и “из-нутра”. Их замораживание. В этом плане “теоретическая” грань культуры не менее существенна и всеобща (пронизывает все устремления нашего сознания), чем грань искусства и грань философии... Теоретическая грань (сознания и мышления) существует всегда, получая свой (особенный) смысл в контексте разных форм разумения10: в контексте античного разума, стремящегося о-пределить, космизировать хаос, понять мир в его внутренней форме (как эйдос); в контексте средневекового разума, для которого понять мир, предметы, человека означает причастить каждый предмет и каждого индивида к единому (одному) всеобщему, надбытийному Субъекту, — Слову; в контексте познающего разума Нового времени — разума, понимающего предметы “как-они-есть-сами-по-себе”, отдельно от нас... (О других — скажем, восточных — формах разумения сейчас речи нет.) Правда, обычно теория понимается только в контексте этого “третьего разума”, разума познания; теория есть, как правило, синоним “теоретико-познавательных” устремлений. Полагаю, что такой нововременной моноцентризм мешает понять действительную суть теории как всеобщей грани культурной самодетерминации, во всем многообразии ее (теории) всеобщих философских смыслов. В итоге теория теряет образ “многогранника” (см. выше) и жестко укладывается (в отличие от философии или искусства) в прокрустово ложе лестницы “восхождений” и “снятий”.
Не буду сейчас продолжать перечисление (и осмысление) различных “граней культуры”.
Очень существен вопрос о всеобщности и смысле религиозной грани. Конечно, религия не только феномен (грань) культуры, но одновременно “ноумен” совсем иных форм бытия. Однако это отдельная тема.
В контексте культуры религиозная вера и философское мышление находятся в одном меловом кругу предельных вопросов бытия, но они осуществляются (отвечают на эти вопросы) в противоположении друг другу, во взаимоисключении.
Философский разум предполагает сознание, отрицающее идею веры, причем по отношению как раз к тем всеобщим началам бытия, для которых вера только и имеет смысл. И вера, и философский разум выходят в сферу вечного, бесконечного, всеобщего, изначального, принципиально не постигаемого и не рассчитываемого рассудком. Рассудок имеет дело с конечным, феноменологически соразмерным нашему размеру и нашему ограниченному опыту. Философское разумение и религиозное верование (глубинное религиозное верование, монотеистическое в первую голову) суверенны там, где опыт и конечное познание — по аналогии — индуктивное, дедуктивное, выводное — уже не действуют, полностью бессильны (конечные выводы невозможно экстраполировать в бесконечность). В этой сфере всеобщих, изначальных начал и смыслов бытия, где невозможно знать, там возможно... или верить (и строить религиозные системы поведения — молитва, пост, священнослужение, основанные на религиозном опыте: “Верю, потому что абсурдно” (Тертуллиан): “Верю в то, что не понимаю и что признаю чудесным” (Алкуин...); или — сомневаться (= мыслить в сфере всеобщего). Сомневаться фундаментально — в самих началах бытия. Сомневаться, формулируя изначальную антитетику предположений. Сомневаться, находясь на ничьей земле, в точке предположения бытия (из мысли), мысли — (из бытия).