Существенна и вторая сторона идеи со-бытия. В сознании бытие (целостное бытие) “другого”, “чужого” предмета и человека осознается в его отношении к моему бытию — целостному, неделимому, несводимому к моим свойствам, желаниям, признакам. Бытию, соединяющему — в момент настоящего — все мое прошлое (память, которая — по сути — всегда континуальна, хотя в воспоминаниях — дискретна и выборочна) и все мое будущее (воображение, развитое, прежде всего, в феноменах искусства). В сознании это мое цельное бытие (способное изменять мои свойства) взаимоопределяется с цельным бытием иного, столь же самостоятельного, отдельного, отнюдь не по отношению к частным моим стремлениям и поступкам значимого... “логического субъекта”. Так формируется осознание “Я”, отделенного — в со-бытий с иными людьми и предметами — от моих собственных определений, органов, орудий, отношений, чувств и т. д. Эта определенность сознания действительно (Маркс здесь прав против Гегеля) есть феномен самоустремленности человеческой деятельности, ее несовпадения с ней самой и со всеми ее определениями (орудиями, целями, отношениями). Предмет (и соответственно — субъект) человеческой деятельности не поглощается этой деятельностью, но постоянно воспроизводится как самобытийный, как бесконечный источник возможных изменений и общений.
2. В сознании осуществляется его насущное единство (и нетождественность) с самосознанием. Только в осознании “Ты-бытия” возможно увидеть мое собственное, целостное, завершенное бытие — с точки зрения “Ты”, в средоточии ино-бытия, вынесенного за мои пределы, за грани моих определений. Только с этой точки зрения (“Ты”) “Я” оказываюсь “вненаходим” для самого себя, могу себя осознать в полной мере.
Самосознание и есть “воззрение” на меня (на мое “Я”, а не на отдельные мои поступки и желания) с высот (или низин) бытия иных людей и вещей, причем бытия целостного и онтологически значимого. Только в ситуации сознания (...когда осознается целостное бытие иных вещей, иного мира) возможна окончательность самосознания, во всей отстраненности, замкнутости, вне-находимо-сти моего “Я” — для меня самого. И — обратно. Только в самосознании моего целостного бытия возможно сознание, а не просто восприятие или “поглощаемость”... других самостоятельных бытии. Осознать некое бытие не означает осознать это бытие как предмет желания, но — как “предмет” отстранения моим бытием. В сознании предмет необходим мне (насущен моему сознанию) именно своим бытием вне меня, в собственном извечном смысле. Уже в этом плане потенции культуры (как феномен самодетерминации) “изнутри”, “апофатически” включены, вживлены в наше сознание — еще до (в ожидании...) реальных произведений культуры. Сознание есть культура до культуры, накануне культуры. В этом смысл бахтинского — “сознание есть там, где есть два сознания, дух есть там, где есть два духа”. В той мере, в какой мое “Я” (несводимое к своим признакам, желаниям, поступкам и... только из этих поступков, желаний, признаков, из прошлого и будущего сосредоточенное...) может на меня самого смотреть “со стороны”, находясь в точке иного бытия, человека, “предмета”, в этой мере данный “предмет” — с позиций которого я смотрю на себя, осознаю себя... — обладает сознанием, одухотворяется. Идея сознания предполагает два сознания в одном, предполагает несовпадение моего “Я” с ним самим, предполагает возможность (!) самоизменения. Собственно, точнее даже сказать так: “Я”, формируемое в актах сознания, и есть парадоксальная замкнутость “на себя”, некий микросоциум (причем неделимый, атомарный микросоциум), в котором “Я”, смотрящее и слушающее мир, общается с “Я”, смотрящим на себя “со стороны”, “извне” себя самого...
3. Однако смысл (и генезис) сознания, коренящийся в деятельности самоустремления, — это не только и не просто пред-определение рефлексии, возможность (пока — только возможность) мысли о мысли. Здесь — и выход за пределы “идеи рефлексии”. Ведь сама “затравка” сознания (и соответственно — самосознания) состоит в насущности и свободе самоизменения; в неудовлетворенности своей собственной деятельностью; в стремлении (поскольку я могу от своей деятельности и от себя самого отстраниться, поскольку я не срастаюсь заживо с собственными органами действий, чувств, целей) изменить и самое деятельность, и ее средства, и, наконец, исходную потенцию этой деятельности. Исходное в сознании-самосознании (и затем — в рефлексии12) — это не просто мое “сдвоенное” (“диалогическое”) бытие, но как раз “установка на самоизменение”. В этом плане мои “два сознания” есть лишь феномен моей самонеудовлетворенности, устремленности на трансформацию моего — неизменного, целостного и вненаходимого — бытия. Но именно в этой связи то мое “Я”, что смотрит на меня со стороны, слушает меня “извне”, то “Я”, что и все объективно закрепленные мои орудия и предметы осознает как мое — и вместе с тем на меня направленное — бытие это “самосознающее Я” нетождественно и “несимметрично” с “Я самосознаваемым”... Неравноценно с ним. Сознающее “Я” “больше” “Я” “сознаваемого” всего-навсего на идею сомнения в истинности моего познаваемого “Я”, “больше” “на” идею самоизменения.
Таков “схематизм” сознания (и самосознания) по его сути. Конечно, на этот “схематизм” действуют — иногда решающим образом — все силы, его изменяющие, все силы детерминации “из-вне” и “из-нутра”. Но это уже не вопрос о том, что есть сознание, а вопрос о том, что его изменяет, подавляет, гасит. Это вопрос о реальной феноменологии сознания. Так же как вопрос о силах, изменяющих движение предметов нетождествен вопросу об инерционной (независимо от этих внешних воздействий определяемой) природе движения. К сожалению, та логика, что давно уже бесспорна в “механике Галилея”, никак не пробьет себе дорогу там, где она особенно имманентна, — в понимании человеческой деятельности. В деятельности совсем иного типа, чем галилеево движение: идущей не от предмета — к предмету, но деятельности, самоустремленной, по определению...
Теперь, пожалуй, мы подготовились к более полному пониманию “культуры как самодетерминации”, вживляемой в сознание. В сознание, ожидающее этого “вмешательства”, — в сознание, ожидающее освобождения своих внутренних интенций.
Только еще одно сопоставление (и в какой-то мере — иллюстрация к тому, что я только что сказал).
Когда М. М. Бахтин раскрывает суть понимания идей в поэтике Достоевского, идей, способных изменять исходное, чисто психологическое состояние нашего сознания (вспомним резкое отмежевание автора “Братьев Карамазовых”: я не психолог, я — фантастический реалист...), то здесь речь идет именно о феномене самодетерминации—в отношениях духа и — души, над-сознания (а вовсе не подсознательного) и — сознания в собственном (не психологическом) смысле слова.
Вне такого — духовного — преображения в сфере идей наше сознание, говорит Бахтин, еще недостаточно “сознательно”, оно неизбежно сохраняет предопределенность “извне”, предопределенность личности — средой, обстоятельствами, характером, но — значит — не имеет к личности никакого отношения.
Бахтин настаивает на своем определении:
“Незавершимость полифонического диалога (диалога по последним вопросам). Ведут такой диалог незавершимые личности, а не психологические субъекты”.
“Достоевский... открыл личность и саморазвивающуюся логику этой личности, занимающей позицию и принимающей решение по самым последним вопросам мироздания. При этом промежуточные звенья, в том числе и ближайшие, обыденные, житейские звенья, не пропускаются, а осмысливаются в свете этих последних вопросов (сформулированных в форме идеи. — В. Б.) как этапы или символы последнего решения”13.
И только выходя за пределы психологии сознания, в сферу духа, возможно уловить “нерешенное ядро” личности, способной самопредопределять (и — перерешать...) собственную судьбу, собственный характер.
Далее Бахтин анализирует суд над Дмитрием Карамазовым.
Вспомним этот фрагмент романа:
И прокурор и защитник не могут выйти за пределы “психологической предопределенности” поведения Дмитрия.
Вот, к примеру, аргументация прокурора: “Сообразно ли это (предположение, что “Дмитрий Карамазов ощущает вдруг в себе такую стоическую твердость и носит на своей шее тысячи рублей, не смея до них дотронуться...”. — В. Б.) хоть сколько-нибудь с разбираемым нами характером? Нет, и я позволю себе рассказать, как бы поступил в таком случае настоящий Дмитрий Карамазов, если бы даже и в самом деле решился зашить свои деньги в ладанку. При первом же соблазне... он бы расшил свою ладанку и отделил от нее — ну, положим, на первый случай, хоть только сто рублей... Затем еще через несколько времени опять расшил бы ладанку и опять вынул уже вторую сотню, затем третью, затем четвертую... И, наконец, уже прокутив... предпоследнюю сотню, посмотрел бы на последнюю и сказал бы себе: “А ведь и впрямь не стоит относить одну сотню — давай, и ту прокучу”14.
Правда навсегда застывшего характера, детерминированного “внешней средой” или (и) собственными привычками и поступками, вполне последовательно угадывается прокурором (и — по-другому —защитником)... Нет одного и решающего: идеи, свободной даже по отношению к прокурорскому — “сообразно с характером...”.