судьбу.
В своем временном, страдающем, земном, смертном бытии индивид — всегда! — живет (общается, обращается...) на границе вечности и времени, живет “в горизонте” средневековой личности — “в-(о)круге-храма”. Смертная, страдающая и возносящаяся ипостась Христа необходима в самом бытии Бога.
В Новое время — это форма романа, романное отстранение от моей, как бы уже завершенной (вненаходимой) биографии — отстранение, могущее быть осуществленным в каждый (вне привилегированных точек или ритуалов) момент жизни. Опять-таки я рассматриваю сейчас роман не только и не столько как форму профессионального писательства, но как форму реального (пусть в жизни отдельного индивида осуществляемую лишь потенциально) отстранения моей завершенной жизни от моего непосредственно продолжаемого бытия. Как особую, нововременную форму социума культуры. Особенно внимателен анализ романной формы такого, новоевропейского, отстранения в работах М. М. Бахтина.
Еще раз подчеркну. Все эти исторические определенные формы “постановки” собственной жизни, формы ее эстетического (в той или другой поэтике — рагедии, храма, романа...) отстранения и остранения как целостного и завершенного, для меня значимого, феномена — эти формы находят, конечно в гениальных произведениях культуры (трагедии Софокла; Кельнский собор; “Дон-Кихот” Сервантеса), свое уникальное эстетическое воплощение; но — и реальное общение и сознание людей той или другой культуры строится по такой форме отстранения, в потенциальном схематизме такого “типа произведений”. Жизнь античного человека строится (в “социуме культуры”) и осознается “трагедийно”. Жизнь человека эпохи средневековья строится (в “социуме культуры”) и осознается в схематизме “приближения к собору,— пребывания в нем,— выхода за его округу (храм здесь присутствует как колокол...)”. Жизнь человека Нового времени — романна,— по типу своего культуроформирующего сознания. По форме того социума культуры, в котором общается, мыслит и творит человек этой эпохи.
Вот почему, кстати, я предполагаю, что идея личности может и должна наиболее конгениально (и реально) воплощена — не только для исследователя, но и для человека той или другой эпохи — в отстраненных формах исторической поэтики.
Но только следует понимать, что во всех предшествующих “формациях” такой “социум культуры” (трагедия; бытие “в-(о)кру-ге-храма”; роман) носил как бы маргинальный характер; культурные “ядра” произведений были вставлены, вдвинуты в сильное магнитное поле социальных связей совместного труда, социально-экономических отношений, политических институтов, и эти мощные силовые линии ограничивали, искажали и смещали существенные черты слабого культурного сообщества. В XX веке стало иначе, формируется единый социум, в котором культура уже не маргинальна, но есть эпицентр всех остальных “магнитных полей” нашего бытия — и социальных, и производственных. Но сейчас об этом речи нет. Это я уже говорил в начале работы и еще скажу в ее Заключении. Сейчас — разговор идет о другом...
Третий план исторической поэтики. Преодоление (точнее — переосмысление) в идее личности особого типа сакральностей.
Для античности — это противоборство в трагедии: сакральности мифа и — личной, акмейной ответственности трагедийного героя за свою судьбу, за всеобщий рок, космическую справедливость.
Для средневековья — это противоборство (“в-(о)круге-храма”...) между предестинацией, сакральностью моей “священной истории” и — жизненной, смертной ответственностью за свое — уже существующее — (и все же могущее быть перерешенным!) бесконечное будущее. Столкновение предрешенности страшного суда (его решений) и — свободной воли индивида, сопряжение страданий нашей индивидуальной жизни и Страстей Господних. В этом противостоянии смертная жизнь (индивидуальная жизнь) равновесна вечности и — предопределяет ее.
Наконец, для Нового времени — это противоборство есть преодоление (романное, биографически замкнутое и законченное) некой странной светской “сакральности” — сакральности и неотвратимости “исторического прогресса” и (или) развития, в его необходимости и бесконечной разомкнутости.
В Новое время идея личности подвергается особенно мощному давлению. Индивид (причем в полном осознании своей уникальной индивидуальности, особенности, единственности и невоскрешаемости его смертной жизни...) вынужден вместе с тем осознавать себя бесконечно малой, исчезающе малозначащей точкой — на неотвратимой траектории исторического движения, в которой все “последствия” (ср. бессмысленное смертоубийство в последних сценах “Гамлета”) оказываются итогом (равнодействующей) бесчисленных и абсолютно независимых от личной воли, — переплетений, составляющих, — действий, судеб, социальных векторов.
Вообще, в свете борения регулятивной идеи личности (идеи самодетерминации моей судьбы) и светской “сакральности” Нового времени (XVII—XIX века) необходимо уточнить само понимание “сакральности” (вне-человеческой вечности), которое здесь введено.
В контексте наших размышлений “сакральность” — это те линии, сгибы, в которых “цивилизация” проникает в “культуру”, приобретает квазикультурные формы, имитирует свою культурную значимость. Даже больше: имитирует свою определяющую (и уничтожающую всякую возможность самодетерминации...) значимость для — против! — смысла культуры. В формах (откровенной или светски преображенной) “сакральности” всемогущая “детерминация “извне” и “из-нутра” особенно опасна для культуры, оказывается троянским конем… Но именно поэтому как раз в формах преодоления и преобразования “сакральности” противоборство внешней (и “из-нутра” идущей) детерминации и — феномена самодетерминации приобретает собственно (действительно) культуро-формирующий характер (трагедия; жизнь “в-(о)круге-храма”; роман...). В поэтике культуры понятие “сакральности” коренным образом трансформируется. Всеобщая ответственность индивида за исторические судьбы (ведь он — их средоточие и... автор) оказывается необходимым полюсом самой регулятивной идеи личности.
Четвертый план исторической поэтики. Это —
Своего рода историческая “типология” образов (средоточий) личности, имманентных для каждой формы культуры, для каждой формы самодетерминации.
Это — Герой античности. Страстотерпец (и Мастер) средневековья. Это — автор (в особом смысле слова, в смысле соотношения автора и “героя”...) Нового времени.
Не входя сейчас в детали такой типологии, подчеркну еще раз, совсем конспективно, один момент, необходимый все же для нашей основной темы.
Каждая предельная эстетическая форма “последних вопросов бытия”, каждая перипетия, решающе существенная для идеи “личности-героя” или — “личности-автора” и т. д., оказывается одновременно перипетией предельной нравственной ответственности (перипетии личной ответственности Эдипа-царя за космический рок, космическую справедливость; Гамлетова перипетия ответственности за неотвратимые последствия собственных действий, ответственность за свое рождение и смерть, с какой бы биологической и социальной неизбежностью они ни наступали, и т. д. и т. п.).
Соединение в регулятивной идее личности эстетического и нравственного начала (а такое соединение есть некий “experimentum crucis” самой этой идеи) раскрывает абсолютную несовместимость безвыходных нравственных определений личности, перипетий, воображаемых лишь эстетически, “на линии горизонта” (трагедия, храм, роман...), и — характеристик моральных, однозначных норм, предписывающих индивиду, как ему жить, как поступать.
На пределе регулятивной идеи личности сами понятия “идеи” и “личности” не могут быть отщеплены друг от друга. Здесь речь идет о личности-идее, о том, что только в личности идея (как ее можно понимать в контексте культуры...) находит свое адекватное, полное и трагическое, персонализированное воплощение. Нельзя сказать: “Личность обладает идеей”. Это — бессмыслица. Можно лишь сказать: личность-идея. Прометей. Эдип. Христос. Гамлет. Дон-Кихот. Иван Карамазов... Этот момент глубоко раскрыт в книгах М. Бахтина, но поскольку здесь концепция Бахтина дана в несколько ином повороте (выявлена идея самодетерминации как особое, несводимое измерение культуры), я все же специально останавливаю “личность-идею” в поле нашего внимания.
И тогда — еще один поворот, в котором придется варьировать, переплетать, развивать, — но и повторять некоторые мотивы предыдущих разделов. —
Личность-идея есть бытие индивида уже не “в горизонте личности”, но прямо на (как известно, недостижимом) горизонте... Но это означает, что индивид — в своих произведениях — вобрал, втянул в себя всю культуру эпохи, превратил ее из анонимной в авторскую, дал ей имя, Образ; по-новому сфокусировал и переопределил ее и... тем самым оказался на грани культуры, в ее диалогическом сопряжении с иной культурой, в своем невозможном сопряжении с иной личностью, с иной возможностью абсолютно-личностного бытия.
Сосредоточивая — в точках “акме”, или “предсмертной исповеди”, или в романном “дефисе” между рождением и смертью — всю свою смертную жизнь и всю историю человеческого духа (в его античном, средневековом, нововременном... всеобщем смысле), индивид оказывается полностью, всем своим бытием обращен (SOS!), устремлен к иной культуре, к иной, столь же онтологически завершенной и онтологически нерешенной жизни другого человека — к его жизни “на горизонте” иной личности. Причем в таких “точках” жизнь каждого другого индивида — даже индивида моей собственной культуры, к которому я обращен своим произведением, своей нравственной перипетией,— отдалена, отстранена от моей жизни на бесконечное пространство и время (мандельштамовский читатель, вылавливающий — в океане времен — мое письмо в бутылке...). Эта другая жизнь — читателя, слушателя, зрителя, соавтора — есть потенциально, по замыслу (удающемуся только изредка...), иная культура, иная — возможность бытия “на горизонте...”. И вместе с тем эта другая личность, другая идея личности, теперь — в произведениях — абсолютно неотделима от моего “Я”; пограничный диалог с ней есть в то же время решающий внутренний диалог с моим “другим Я” (опять же в смысле: с иной, во мне потенциально заключенной культурой).