Но такая концепция способна только обнаруживать неявную логику развития одной, бесконечно “длительной” теории; логика существует только как изнанка (и бесконечная экстраполяция) данного, наличного теоретического движения. Если же речь идет о возможном логическом превращении теории, то есть о необходимости обоснования (и критики) всей логики ее развития в целом, когда уже недостаточно того, что понятие проверяется теорией, а теория — понятием, а необходимо обосновать отношение “понятие — теория” в свете иного понятия, иной логики, тогда гегелевская логика отказывает, не “срабатывает”. Она работает только на условиях абсолютного тождества мышления и бытия. Монологика (в смысле одна-единственная логика) — это синоним логики абсолютного идеализма. Она не может обосновывать самое логику, она может только разъяснять наличное теоретическое движение. Правда, для позитивной теории такое разъяснение не слишком нужно.
Итак, первое ограничение гегелевского решения (оно эффективно для понимания логики развития отдельной позитивной научной теории) — оборотная сторона второго ограничения (это решение имеет логический всеобщий смысл только в контексте гегелевской системы). В гегелевском “решении” основного парадокса логики была заключена возможность ослабить этот парадокс, лишить его сооственно логической остроты.
* * *
В ситуации радикального (логического) “превращения теорий” от логики не укроешься ни бесконечностью теоретической “конкретизации”, ни ссылками на практику познания.
(1990). Здесь все время говорится об обобщенной логике превращения теорий. Но недостаточно подчеркнуто, что в XX веке речь все же идет о схемах превращения особенных, нововременных форм теоретизирования. Как мне сейчас представляется (см. Второе введение), теоретическая составляющая мышления налична в любой культуре. Ее смысл — установить связи вещей, так сказать, “продольные”, в их отстранении от связей “перпендикулярных” человеческому телу и духу, от связей, направленных на человека, или — от него. Так возникает возможность освободить силы самодетерминации и отсечь (отклонить, преломить, отразить, преобразовать...) связи “детерминации извне” — связи экономической, генетической, космической детерминации. В этом смысле теоретическая составляющая нашего мышления есть одно из оснований свободы и ответственности индивида и в конечном счете — личности. Но в каждой исторической культуре теоретическая составляющая направляется особой доминантой данного строя понимания.
В античности — доминантой эйдетического разума; в средние века — доминантой разума причащающего; в Новое время — доминантой познания.
В нашем тексте мы говорим не вообще о теории, а о теории особого типа, теории в доминанте разума познающего (в задаче: понять сущность вещей, как они есть сами по себе). Правда, исторически переход в диалогику мог произойти только в гносеологически ориентированной теории, доводящей до предела и выпрямляющей все историческое развитие (см. Гегель) теоретической мысли. Поэтому определение теорий “познающего разума”, как обобщенного (именно — обобщенного!) типа до-диалогических теорий, все же не является ошибкой книги 1975 года. Другое дело, что в контексте развитой логики культуры существует взаимообратимая связь (взаимообоснование) любых теоретических структур — античной и нововременной; современной (канун XXI века) и античной и т. д. Но об этом собственно логическом (а не историческом) взаимообосновании речи пока еще нет.
Коль скоро речь идет именно о логике коренного преобразования теорий, а не об их происхождении, то хочешь не хочешь, но новой теории уже (просто феноменологически) предшествовала “старая” теория; определенная связь между ними уже есть, и ее необходимо “только” осмыслить (обосновать) логически. В такой ситуации практический критерий (к примеру, экспериментальная необходимость нового понятия) не замещает логического критерия (самообоснования), но сам должен быть понят логически.
А поскольку в переходе к новой теории должно быть оправдано
(или отвергнуто) и исходное понятие “первичной” теории, то и практическое происхождение последней теперь должно быть представлено (переосмыслено) как логическое обоснование. Понятие, первоначально сформированное (или истолкованное) на путях формального индуктивного обобщения — возьмем этот банальный случай, — должно быть теперь понято как обоснованное совсем иной логикой, чем логика его эмпирического происхождения, должно быть обосновано логикой иного, нового (радикально нового, логически нового) понятия.
Возникает собственно логическая проблема. Необходимо возвращение “на круги своя”. Пусть радикальное преобразование теории стало необходимым исторически (теория привела к выводам, противоречащим тем основаниям, из которых эти выводы были “дедуцированы”; караул, парадокс!). Но коль скоро это произошло, то вопрос встал строго логически: вся теория снова сжалась в исходное понятие, обращенное теперь на себя, взявшее себя под сомнение. Возникла проблема самообоснования этого понятия, его переопределения, его коренной трансформации. И такое обоснование (преобразование) может быть дано только в контексте науки логики, поскольку теоретическая дедукция из данного понятия сама поставлена под вопрос. Проблема начала теории непосредственно превратилась в проблему логического начала, начала логики.
...Продумав “изнутри” логические трудности и возможные компромиссы гегелевского “решения” логических парадоксов, мы вновь возвращаемся к категорическому императиву логики в его предельно бескомпромиссной, парадоксальной форме, но теперь это — форма парадокса творческого мышления. Резко возросла логическая конкретность “нашего” императива. Его смысл неожиданно получил историческое наполнение. Необходимость самообоснования понятий и суждений (помните,— иначе — антиномия между законом тождества и законом достаточного основания) теперь обернулась звристическим требованием: логическое обоснование предполагает осмысление (во всеобще-логической форме) процесса перехода от старой теории к новой, процесса изобретения теорий.
Но ведь требование это — правда, пока еще без основания его радикально-всеобщего логического смысла — типичное дитя XX века, плод современной теоретической революции.
Мы начали с всеобщих логических трудностей, как будто независимых от современной логической ситуации. Сейчас начинает выясняться исторический смысл этой всеобщности. Весь поворот проблемы, преодоление ее мистичности отнюдь не наша заслуга. Это “заслуга” времени.
* * *
В XX веке одной из горячих точек в развитии науки оказались парадоксы теории множеств. Не входя сейчас в математические детали, обращу внимание на взрывную силу самой логической постановки вопроса.
В парадоксах теории множеств речь идет о возможности включения, к примеру, множества всех множеств, не являющихся собственными элементами, в число “подведомственных” этому определению множеств. Если это (бесконечное) множество есть элемент самого себя, то, значит... оно не является собственным элементом; если же оно не есть элемент самого себя (не является множеством, подпадающим под свое определение)... то именно тогда, и только тогда, оно является собственным элементом2.
Вот этот парадокс в расхожей, полушутливой редакции, предложенной Расселом. Деревенский брадобрей должен брить тех, и только тех, жителей деревни, которые не бреются сами. Должен ли брадобрей брить самого себя? Если он будет себя брить, значит, он бреется сам, а значит, он себя брить не имеет права. Но если он себя не будет брить, значит, он имеет право себя брить... Шутейный этот парадокс демонстрирует глубокую парадоксальность “множества всех множеств, не являющихся собственными элементами”.
В логическом плане существенно, что при таком подходе определение понятия “множество” перестает быть абстрактным ярлычком, объединяющим общие свойства класса “предметов”. Само это определение рассматривается теперь не как имя для иных предметов, а как особый предмет, как особое множество (бесконечное), обладающее в свою очередь некими “свойствами”. Теперь выясняется, что определение понятия не только может быть отнесено к самому себе, но что именно в таком самоотнесении (то есть только в понимании определения как “определенности”, как предмета определения) понятие имеет смысл, может считаться обоснованным, а не произвольным. Но вся логика обычных, формальных определений и вся логика математического аппарата, при этом используемого, приспособлена была (в XIX веке) для понятий-ярлыков, терминов, для сокращенных наименований некоего иного предмета, иных предметов. Вот логическая основа всех “математических парадоксов”. И понятие “множество” здесь только пример, образец, хотя отнюдь не случайный.
Указанный “пример” обнаруживает парадоксальность одного из самых благополучных отношений формальной (не математической) логики — отношения между объемом и содержанием понятия. По сути дела, в понятии “множество” впервые логически определяется (раскрывается) содержание самого понятия “объем понятия”. И неожиданно оказывается, что если “объем” бесконечен, то есть если необходимо учитывать не только наличные объекты данного определения, но и возможные, конструируемые — по какой-то схеме — идеализованные объекты (элементы), то тогда сами понятия “объем” и “содержание” будут тождественными и между ними не существует тривиального обратного отношения (чем шире объем, тем уже содержание, и наоборот). Предметы, на которые распространяется данное понятие, коль скоро они взяты в их актуальной бесконечности (как бесконечное множество), не нейтральны, не независимы друг от друга. Между ними есть определенная связь, соединяющая их в мыслимое целое по определенному закону (форме). Эта связь, единство, схема построения и есть как объем, так и содержание самого понятия “множество”. Определение такого понятия выступает одновременно как построение особенного, парадоксального предмета (элемента), обладающего способностью полагать себя в качестве бесконечного множества (элементов).